Мы встретились на Крещатике, у гостиницы «Спартак», и я, конечно, не знал, что это наша последняя встреча. День был мглистый, свинцовый, ветер погромыхивал по железным крышам и хлестко швырялся дождем. Мы почти столкнулись у двери гостиницы, и я спросил:
— Вы, наверное, к знакомым?
— Нет, — сказал он, — к себе. Я уже третьи сутки здесь обитаю, а сегодня собрался уезжать.
Отвечал он сдержанно, неохотно, все время глядя себе под ноги. Я впервые видел его таким сосредоточенно-мрачным и подумал, что у него, наверное, неприятности со сценарием и он не желает о них говорить.
— Давайте зайдем ко мне в номер, — предложил он так же хмуро, как и поздоровался. — Это на прощанье. Не удивляйтесь, что я снова в гостинице. Дело в том, что Довженко уехал, а мне без него в огромной квартире одиноко.
Мы проходили мимо буфетной стойки, за которой скучала продавщица. Бабель остановился.
— Вот что, девушка: налейте нам этого зелья, которое называется «зеленым змием». Говорят, что в некоторых случаях жизни оно полезно. Например, при ранении.
Тут было чему удивиться, от чего насторожиться: я не помнил случая, чтобы он так себя вел.
Мы зашли в комнату, и, не снимая плата и шляпы, он тяжело опустился на стул.
По-видимому, со дня его вселения в комнате не прибирали: постель измята и не застлана, на полу клочья газет, прямо напротив двери — большой полуоткрытый черный чемодан.
— Вот мой уютный уголок, который я, по занятости, не убрал цветами, — невесело усмехнулся Бабель и прижал ногой крышку чемодана, — Знаете, что в этом черном «саркофаге»? Здесь ныне покоится символ тлена — деньги. Да, целая куча денег. Сценарий принят, и мне уплачено сполна. Только одно странно: я не испытываю радости. Я переживал ее в процессе работы, и когда поставил последнюю точку, а стоя у кассы, я испытывал чувство усталости и больше ничего.
Чемодан не подчинялся хозяину, не закрывался, — вещи в него были набросаны как попало, однако общим усилием мы взяли ею на замки и стянули ремнями.
Я выждал все же удобную минуту (она мне показалась удобной) и спросил:
— Что с вами, Бабель?
Он смотрел на меня и не видел.
— Не знаю.
— Может, вы больны?
Он порывался ответить, но передумал и подал мне руку.
— У меня тяжело на сердце. Что это значит? Не знаю. Я сам не знаю себя. Где-то далеко осталась эта картинка: море, песок, солнце, томленый сок вишен на губах.
Так мы простились. Больше я его не видел. В послевоенную пору я узнал, что Бабель умер еще в 1941 году. Его книги живут и долго будут жить: эти правдивые, трепетные куски суровой жизни.
Он был человеком добрым и светлым, талантом строжайше взыскательным, и это мое счастье, что жизнь подарила мне встречи с ним, возможность спрашивать и слушать, приблизиться если не к истоку, то к окрестностям его душевного мира, его творчества, — к окрестностям сердца.
Шестое чувство
Я приходил к нему незадолго перед началом войны. В памяти отчетливо сохранилось его лицо: спокойное, немного бледное, с энергичными черточками по углам рта, с темными, живыми глазами; его улыбка — задумчивая и открытая; негромкий голос — ровный и твердый. Мы говорили о писательской работе, о литературе. Но я думал о нем и ушел от него глубоко взволнованный. Это был человек чуткого, чистого сердца и удивительной, поистине железной воли.
В июне 1944 года, прибыв на время с фронта в Киев, я снова навестил его. Он лежал в постели, вблизи окна. В комнате было прохладно и тихо; солнечный отблеск тлел на грани графина, наполненного водой; пахло сиренью.
С первого взгляда я отметил, что лицо его стало еще утомленнее и бледнее: в нем появилась та тихая прозрачность, которая отмечает длительное страдание. Но улыбка была прежней, по-детски радостной и немного удивленной, словно бы он прислушивался к чему-то увлекательно-интересному. И голос его сохранил прежнюю уверенность, спокойствие, теплоту.
Мы вспоминали общих знакомых и друзей. На всем протяжении огромного фронта от Баренцова до Черного моря сражались его друзья. Иногда они присылали письма, торопливые открытки, скромные фронтовые треугольнички. Он перечитывал их не раз, с усилием поднося непослушной рукой поближе к лицу, будто старался уловить запахи дальней дороги. Потом он говорил себе, что это по-ребячески наивно, и бережно откладывал дорогие послания, и просил жену, Александру Григорьевну, сохранить на память каждое письмецо.
Если кому-либо из его товарищей доводилось побывать в ту пору в Киеве хотя бы проездом, они обязательно выкраивали время, чтобы навестить Шуру Бойченко. Это были незабываемые встречи. Они порождали у него прилив новых сил, и он снова с увлечением принимался за работу, которая уже несколько лет поглощала его всецело, как может поглотить любимое и главное дело жизни. Он работал над книгой о юности и комсомоле.