— Разрешите махорочки? — спрашивал я примирительно, запуская пальцы в желтую деревянную табакерку.
— Кури, молодой, кури, да ума не прокуривай.
— Эх, дела-а, — вздыхал Семен и тоже тянулся к махорке. Скрытый дымом, наш бородатый приятель начинал развивать свою теорию счастья. Он очень любил этот философский разговор и заводил его при каждом удобном случае. При этом он как будто бы даже не замечал, что нам с Семеном всего-навсего по двенадцати лет.
В беседу вежливо вмешивался Авдей Он не говорил — мурлыкал; тихонько, ручейком журчал его голос:
— Счастье, братики мои, это, как бы сказать, природа. Солнышко греет… деревцо растет…
— Пр-равильно! — рычал Митрий Иванович и в восторге грохал кулаком по столу.
Вверху, над столиком, перед окном, в искусно сделанной из медной проволоки клетке прыгала веселая канарейка.
— Вона, видели? — выкрикивал он, запрокидывая смеющееся, покрытое беспорядочными рыжими клочьями бороды лицо. — Вот где оно, счастье! Жизни-то в ней, жизни сколько! Ишь как мельтешит…
Желтая птичка вилась над жердочкой, как маленькое пламя.
— Жизнь — это и есть счастье. Теплая прожилочка нам дорога, вот что! — И он поднимал перед сощуренными глазами бурую натруженную руку. Пальцы, собранные в щепоть, мелко дрожали, как бы стремясь ощутить эту невидимую прожилку.
Я примечал, что во всех, даже шутливых разглагольствованиях Митрия Ивановича чувствовалась единая, прочная нить.
Он очень любил жизнь, всякое проявление жизни: песни, шутки, веселье, задор. И, наверное, поэтому же любил птичек и мотыльков.
Бывало, мы ходили с ним на озера, за Донец, удить рыбу. У Митрия Ивановича хранилась целая коллекция удочек. Но он был особенный рыболов. Высшим наслаждением для него являлся сам процесс ловли: выжидание ленивых клевков карася, резких, нетерпеливых — окуня, сначала осторожных, потом отчаянных рывков сазана.
Однако последнее время рыба не шла. Кто-то выглушил ее динамитом. Лишь изредка на хлеб попадалась мелкая красноперка, при виде которой старик начинал от радости приплясывать и петь. Подхватив лесу, он осторожно высвобождал крючок и минутку держал на ладони яростно трепетавшее маленькое холодное тельце. Потом, вздыхая, покачивая головой, улыбаясь, выпускал рыбешку обратно в озеро.
— Плыви, дорогуша, плыви… Вот, хлопцы, видели? Всякая тварь жить хочет. А зачем губить?.. Живи! Броди себе в камышах, зернышки отыскивай…
С Авдеем, рассудительным, мягким старичком, Митрий Иванович подружился совсем недавно. Около двух недель назад вечером Авдей принес чинить сапоги. Он остановился на пороге и, сняв облезшую мерлушковую шапку, коротко блеснул глазами:
— Хозяину наше почтеньице.
— Садись, милый человек, — сказал Митрий Иванович и сбросил с табуретки кожаные лохмотья. Потом осмотрел сапоги и, подняв голову, задумчиво оглядел гостя.
— Ты, милый человек, не из цыган?
Гость ответил спокойно;
— Цыган — тот же человек.
— Верно. Бородища у тебя что уголь, а глаза голубые.
Авдей засмеялся:
— Мамаша, может, попутала. А мамаша русская.
Ни Митрий Иванович, ни я, ни Семен не были удивлены, когда и на другой, и на третий день новый знакомец наведывался выкурить папиросу. Мы уже знали, что пришел он на шахту с хуторов, из-за Донца. На хуторах батрачил пятнадцать лет сряду, но последний хозяин рассчитал, не уплатив за полгода работы. Жаловался Авдей на батрачью долю, на хуторских кулаков и расспрашивал шахтеров насчет работы. Работы, понятно, не было нигде, и так, за табаком и разговорами, шло время. В тихой комнатке старика оно шло незаметно. Здесь было как-то по-особому тепло. За окном шумело черное ночное ненастье. Между шутками у хозяина весело спорилась работа. Мягко шел по бурому полю подошвы нож. Посвистывала дратва, проскальзывая в отверстия вслед за шилом. Приходили соседи. Весь поселок перебывал здесь за неделю. От споров о хлебе, о фронтах и угле испуганно дрожали стекла.
Это был неспокойный 1919 год. По лесам и в степи шалили банды. Тяжелая слава атаманов гудела по деревням.
Гул фронтов катился неподалеку. Скупая газетка губернии перечисляла знакомые станции и местечки, взятые красными в последних боях. Поселок жил скрытым большим напряжением нервов: редко какая семья не ждала из близких окопов писем от родных людей.
У Митрия Ивановича был сын — светлолицый кудрявый Андрей. Недавно ему исполнилось двадцать два года. Он одним из первых на шахте ушел в Красную гвардию и скитался по фронтам свыше двух лет. Домой он вернулся раненый, с огромной наградной бумагой от штаба дивизии. Эту бумагу с восхищением перечитывали соседи. Андрею тихонько завидовали ребята. Один только Митрий Иванович неодобрительно качал головой.
— Что ж… убивал? — спрашивал он коротко и сокрушенно.
— Приходилось, а то как же?
— То-то… Эх, парень, — в голосе его нескрываемо звучала печаль.
Андрей начинал спорить. Сначала спокойно, уверенно, потом, распалясь, метался по темной комнатке, как большой лохматый зверь в клетке.
— Сидишь ты над своими башмаками, как колдун! — озлобленно кричал он. — Аль выше подошвы глянуть не можешь? «Птички-синички…»