Однажды днем в ноябре 1977 года в гостиницу «Londra», где я жил за счет и по приглашению «Фестиваля инакомыслия», мне позвонила Сюзанна Зонтаг, остановившаяся в «Gritti» на тех же основаниях. «Иосиф, — сказала она, — что ты делаешь вечером?» «Ничего, — ответил я, — а что?» — «Я тут на площади наткнулась на Ольгу Радж. Ты с ней знаком?» — «Нет. Ты хочешь сказать — подруга Паунда?» — «Да, — ответила Сюзанна, — и она позвала меня вечером. Ужасно неохота идти одной. Не составишь компанию, если нет других планов?» Их не было, и я сказал, что, конечно, составлю, слишком хорошо понимая ее опасения. Мои, думал я, были бы даже сильнее. Начать с того, что в моей области Эзра Паунд важная шишка, практически целая отрасль. Масса американских графоманов обрели в нем и учителя и мученика. В молодости я довольно много переводил его на русский. Переводы вышли дрянь, но чуть не были напечатаны, заботами какого-то нациста в душе, работавшего в редакции солидного журнала (теперь он, конечно, ярый националист). Оригинал мне нравился за нахальную свежесть, за подтянутый стих, за стилистическое и тематическое разнообразие, за размах культурных ассоциаций, в ту пору мне недоступный. Еще мне нравился его лозунг «это нужно обновить» — то есть нравился, пока до меня не дошло, что настоящая причина «обновления» в том, что «это» вполне устарело; что, в конечном счете, мы находимся в ремонтной мастерской. Что касается его невзгод в лечебнице Св. Елизаветы, то, на русский взгляд, выходить из себя тут было не из-за чего и во всяком случае это было лучше девяти граммов свинца, которые бы он заработал в другом месте за свой радиотреп в войну. «Cantos» тоже не произвели особого впечатления: главная ошибка была стандартная — «поиски красоты». Для человека со столь давней итальянской пропиской странно не понимать, что целью красота быть не может, что она всегда побочный продукт иных, часто весьма заурядных поисков. Стоило бы, по-моему, издать его стихи и речи в одном томе, без всяких ученых предисловий, и посмотреть, что получится. Поэт первый обязан помнить, что время не знает о расстоянии между Рапалло и Литвой. Еще я думал, что достойней признать, что испохабил свою жизнь, чем коченеть в позе гонимого гения, который, вернувшись в Италию и вскинув руку в фашистском салюте, потом отрицает, что этот жест что-то значил, дает уклончивые интервью и надеется плащом и посохом придать себе облик мудреца, в итоге приобретая сходство с Хайле Селассие. Он все еще котировался у некоторых моих друзей, и теперь меня ждала встреча с его старухой.
Адрес был в Salute sestiere, районе города с самым большим, по моим сведениям, процентом иностранцев, особенно Anglos. Немного поплутав, мы нашли нужное место — не так далеко, в сущности, от дома, где в десятые годы жил де Ренье. Мы позвонили в дверь, и первое, что я увидел за спиной маленькой женщины с блестящими черными глазками, был бюст поэта работы Годье-Бжешка, стоящий на полу в гостиной. Скука охватила внезапно, но прочно.
Подали чай, но едва мы сделали первый глоток, как хозяйка — седая, тщедушная, опрятная дама с запасом сил еще на много лет — подняла острый палец, попавший на невидимую умственную пластинку, и из поджатых губ полилась ария, партитура которой стала общественным достоянием как минимум с 1945 года. Что Эзра не был фашистом; что они боялись, что американцы (довольно странное заявление от американки) отправят его на стул; что о творившемся он ничего не знал; что в Рапалло немцев не было; что он ездил из Рапалло в Рим только дважды в месяц на передачу; что американцы опять-таки ошибались, считая, что Эзра сознательно... В какой-то момент я отключился — с тем большей легкостью, что английский мне не родной, — и просто кивал в паузах или когда она прерывала монолог непроизвольным как тик «Capito?»[15]. Пластинка, решил я; «голос ее хозяина». Будь вежлив и не перебивай даму; это ахинея, но она в нее верит. Во мне, видимо, есть часть, всегда уважающая физическую сторону речи, независимо от содержания; само движение чьих-то губ существенней того, что их движет. Я глубже уселся в кресло и попытался сосредоточиться на печенье, поскольку ужина не подали.