Сказанное относится, главным образом, к положению в прозе, как в рамках, так и вне рамок Союза писателей. Вполне возможно, что картина, набросанная мной, не полна или неверна в деталях, но общий вид примерно таков. Я не был членом Союза писателей и не испытывал сколько-нибудь сильного желания им стать. Не из обскурантизма и не из-за высоких принципов, но потому что меня вполне устраивали те условия работы, в которых я находился, потому что сама работа отнимала довольно много времени и душевной энергии, и жалко было тратить остававшееся на хитросплетения внутреннеполитической жизни литературного мира. Я был членом профсоюза литераторов при Министерстве культуры, и профсоюзный билет более или менее ограждал меня от неприятностей, возможных для человека, не имеющего штампа с места работы в паспорте. Источником моего существования служили переводы, и в этой области я не испытывал никакого остракизма: работы всегда было слишком много — так много, что порой она мешала заниматься собственными делами, то есть сочинительством. Я зарабатывал около ста рублей в месяц, и этого для меня было достаточно.
Меня мало беспокоило, что стихи мои не печатаются. Прежде всего потому, что поэзия — это скорее подход к вещам, к жизни, а не типографская продукция. Разумеется, мне бывало приятно, когда мои стихи печатались, но мне гораздо интереснее было просто писать их и думать то, что я думал. Я не очень люблю параллели между видами искусства, но хочу сказать, что художнику приятней работать над картиной, чем слышать то, что ему о ней, вывешенной, говорят. Пусть даже и знатоки. Работа сама по себе куда интереснее, чем судьба продукта, в этом я расхожусь с Марксом. Как, в конце концов, можно представить себе торжество художника, особенно поэта? В чем оно должно выражаться? Цветы, прожекторы, поцелуй кинозвезды? Я думаю, что торжеством Фроста было не присутствие на инаугурационной церемонии Джона Кеннеди, но день, когда он поставил точку в стихотворении «West-Running Вгоок»[31].
Ибо у искусства нет внешнего измерения. Оно всегда индивидуально: в момент созидания — художником, в момент потребления (восприятия) — зрителем. Оно не нуждается в посредниках и даже, когда труд окончен, чуждо автору. Автору можно сказать спасибо, но можно и не говорить: максимум — созидание, а не награда за него. Я любил заниматься своим делом, и если за это даже приходилось расплачиваться кое-какими неприятностями — что ж, я всегда был более или менее готов. Готов и сейчас. Разница между положением писателя на Востоке и на Западе, по сути дела, не слишком велика. И там, и здесь он пытается прошибить лбом довольно толстую стену. В первом случае стена реагирует на малейшее головы к ней прикосновение таким образом, что это угрожает физическому состоянию писателя. Во втором — стена хранит молчание, и это угрожает состоянию психическому. Я, правду сказать, не знаю, что страшнее. Хуже всего, когда имеет место сочетание, а для многих из нас оно существовало.
Говоря «нас», я имею в виду большую группу литераторов послевоенного поколения, точнее — так называемое «поколение 56-го года». Это поколение, для которого первым криком жизни было венгерское восстание. Боль, шок, горе, стыд за собственное бессилие — не знаю, как назвать этот комплекс чувств, которые тогда мы испытали и с которых началась наша сознательная жизнь. Ничего подобного мы уже больше не испытывали, даже в августе 1968-го. Это была трагедия не только политического свойства: как и всякая настоящая трагедия, она носила еще и метафизический характер. Мы довольно быстро поняли, что дело не в политике, но в миропорядке, и — каждый по-своему — миропорядок этот стали исследовать. Так возникла наша литература, судьба которой оформила характер и наших личных судеб. С течением времени местоимение «мы» распалось и превратилось в скромную цифру нескольких сильных «я». И каждое из этих «я» пошло своим длинным, извилистым и, во всяком случае, очень тяжелым путем к собственной реализации. Каждое «я» прошло через поиски собственного стиля, собственной философии, через сомнение в своих силах и через сознание собственной значительности, через личные трагедии и через искус капитуляции. Одни приняли статус-кво, другие сели в сумасшедший дом, третьи занялись литературной поденщиной, четвертые ударились в мистицизм, пятые замкнулись в самих себе, в башне из херовой кости. Осталось несколько человек, благодаря душевной твердости которых сейчас, сидя за тридевять земель от них, я чувствую, что за литературу на русском языке можно быть более или менее спокойным.