Назавтра все отправились в кинематограф, по ее же предложению. Он был за ближней площадью, но она уже была не в силах пройти и короткое разстояние, и мы все опять утеснились в «Панде». Не найдя места на улице, где можно было бы ее оставить, я высадил своих седоков у театра, а сам принялся ездить кругом квартала в поисках сквознины между автомобилями, непрерывной цепью стоявшими вдоль панели. Когда я, наконец, втиснул своего пунцового мишку в один такой проем и, вернувшись, пешком вошел в темную залу, фильм уже был где-то во Флоренции, весь в каких-то салатных и сливочных красках, перебивавшихся там и сям красными маками, сильно треплемыми ветром. Время от времени экран до краев заполнялся видом нарочно медленно, но недолго, двигающейся, безсмысленной и безстыдной человеческой наготы, в пошлом духе романов Лоренса, причем все эти картины сопровождались томной, как бы англо-цыганской музыкой, на волнах которой вяло разворачивался снотворный, на редкость неромантический сюжет.
Уже в первой его трети она поняла, что он не для одиннадцатилетней девочки, и то и дело недовольно покашливала, как бы прочищая горло. (Дочь, которой я спустя двенадацать лет дал прочитать эти записи, сказала, что помнит, как ей было неловко оттого, что вот старая дама вынуждена смотреть на голых людей, зачем-то плескающихся в мелком пруду.) Она видела, конечно, что штука эта глупая, но с претензией, но сидела с видом монументальным. Когда все кончилось и мы тронулись домой, она несколько раз заметила, какое наслаждение слышать настоящую английскую речь актеров, напомнившую ей выговор ее классной дамы в лондонской гимназии, речь, отличавшуюся точностью и изяществом от вульгарной американской, которую она знала большею частью по характерным фарсам, даваемым на телевидении из Америки по всей Европе. Тема эта естественным образом привела, не в первый уж раз, к английскому языку ее брата, и она с убеждением сказала, тоже не в первый раз, что, конечно, язык его был недосягаем в смысле свежести и богатства выражения, но что речь его была явно окрашена русским произношением и тоном. Сама она говорила на каждом из трех языков, которыми постоянно пользовалась, до того поразительно похоже на выговор, манеру, и даже тембр голоса ее брата, что порой я спрашивал себя, не усиливает ли она, безотчетно, это естественное сходство.
Этот наш приезд был последним в своем роде: после она уже никогда не выходила при мне из дому, и подходя к 32-му номеру на Грабовой, я никогда уж издали не видел ее, сидящей в комнате у окна.
6.
В самый последний раз я видел ее за девять месяцев до смерти. (Мы, впрочем, говорили с ней по телефону и позже, 30 марта, когда я по обыкновению поздравил ее с рождением, но она сказала, что ей будет девяносто четыре только назавтра, — ошибка, которую моя жена, хранящая в памяти десятки рождений и мне о них напоминающая, делает крайне редко). В этот свой приезд я нашел в ней заметную перемену, происшедшую в два года, что мы не видались. Она будто потеряла что-то, но нелегко было наименовать, что именно, потому что это была составная и неравномерная потеря внимания, отзывчивости на внешние побуждения, интереса к внешнему миру и веса. Квартира приобрела новый слабый запах предоставленной себе самой безпомощной старости, при сохранявшейся наружной опрятности на всем. На ней было нарядное, казавшееся отчего-то торжественным, платье: черное в белый горошек.
После обычного предварительного обряда размещения принесенных нами цветов по ее точным указаниям (какую вазу, откуда ее достать, куда поставить), и после обряда чаепития на кухне, тоже под ее привычным управлением (сыр и масло из ледника, чашки из шкапа, да не эти, круглое печенье-альберты), она стала шажками перебираться, вершок за вершком, тяжело налегая на четвероногую переступку — алюминиевый табурет-костыль с опорами для локтей, который нужно переставлять впереди себя; так, безучастно глядя прямо перед собой, она в конце концов переместилась в гостиную и погрузилась на диван.