ЛЮБОВЬ:
Я тебя заклинаю, перестань! Ведь это вульгарно до жути. У меня зубы болят от твоих слов.
ТРОЩЕЙКИН:
Успокойся, матушка. Довольно! Если я что-нибудь не так говорю, прости и пожалей, а не кусайся. Между прочим, я почти не спал эту ночь.
ЛЮБОВЬ:
Ложь.
ТРОЩЕЙКИН:
Я знал, что ты это скажешь!
ЛЮБОВЬ:
Ложь. Не знал.
ТРОЩЕЙКИН:
А все-таки это так. Во-первых, у меня всегда сердцебиение, когда полнолуние. И вот тут опять покалывало, - я не понимаю, что это такое… И всякие мысли… глаза закрыты, а такая карусель красок, что с ума сойти. Люба, улыбнись, голуба.
ЛЮБОВЬ:
Оставь меня.
ТРОЩЕЙКИН:
Слушай, малютка, я тебе расскажу, что я ночью задумал… По-моему, довольно гениально. Написать такую штуку, - вот представь себе… Этой стены как бы нет, а темный провал… и как бы, значит, публика в туманном театре, ряды, ряды… сидят и смотрят на меня. Причем все это лица людей, которых я знаю или прежде знал и которые теперь смотрят на мою жизнь. Кто с любопытством, кто с досадой, кто с удовольствием. А тот с завистью, а эта с сожалением. Вот так сидят передо мной - такие бледновато-чудные в полутьме. Тут и мои покойные родители, и старые враги, и твой этот тип с револьвером, и друзья детства, конечно, и женщины, женщины - все те, о которых я рассказывал тебе - Нина, Ада, Катюша, другая Нина, Маргарита Гофман, бедная Оленька, - все… Тебе нравится?
ЛЮБОВЬ:
Почем я знаю? Напиши, тогда я увижу.
ТРОЩЕЙКИН:
А может быть - вздор. Так, мелькнуло в полубреду - суррогат бессонницы, клиническая живопись… Пускай будет опять стена.
ЛЮБОВЬ:
Сегодня к чаю придет человек семь. Ты бы посоветовал, что купить.
ТРОЩЕЙКИН:
ЛЮБОВЬ:
Я сейчас тоже буду перечислять: во-первых, его писательское величество, - не знаю, почему мама непременно хотела, чтоб он ее удостоил приходом; никогда у нас не бывал, и говорят, неприятен, заносчив…
ТРОЩЕЙКИН:
Да… Ты знаешь, как я твою мать люблю и как я рад, что она живет у нас, а не в какой-нибудь уютной комнатке с тикающими часами и такой таксой, хотя бы за два квартала отсюда, - но извини меня, малютка, ее последнее произведение во вчерашней газете - катастрофа.
ЛЮБОВЬ:
Я тебя не это спрашиваю, а что купить к чаю?
ТРОЩЕЙКИН:
Мне все равно. Аб-со-лютно. Не хочу даже об этом думать. Купи что хочешь. Купи, скажем, земляничный торт… И побольше апельсинов, этих, знаешь, кислых, но красных: это сразу озаряет весь стол. Шампанское есть, а конфеты принесут гости.
ЛЮБОВЬ:
Интересно, где взять в августе апельсинов? Между прочим, вот все, что у нас есть в смысле денег. В мясной должны… Марфе должны… Не вижу, как дотянем до следующей получки.
ТРОЩЕЙКИН:
Повторяю, мне решительно все равно. Скучно, Люба, тоска! Мы с тобой шестой год киснем в этом сугубо провинциальном городке, где я, кажется, перемалевал всех отцов семейства, всех гулящих женок, всех дантистов, всех гинекологов. Положение становится парадоксальным, если не попросту сальным. Кстати, знаешь, я опять на днях применил мой метод двойного портрета. Чертовски забавно. Под шумок написал Баумгартена сразу в двух видах - почтенным старцем, как он того хотел, а на другом холсте, как хотел того я, - с лиловой мордой, с бронзовым брюхом, в грозовых облаках, но второго, конечно, я ему не показал, а подарил Куприкову. Когда у меня наберется с двадцать таких побочных продуктов, я их выставлю.
ЛЮБОВЬ:
У всех твоих планов есть одна замечательная особенность: они всегда как полуоткрытые двери, и захлопываются от первого ветра.
ТРОЩЕЙКИН:
Ах, скажите, пожалуйста! Ах, как мы все это умеем хорошо подметить да выразить!.. Ну, если бы это было так, то мы бы с тобой, матушка, давно подохли с голода.
ЛЮБОВЬ:
А этой "торговки" я тебе не прощу.
ТРОЩЕЙКИН:
Мы начинаем утро с брани, что невыразимо скучно. Сегодня я нарочно встал раньше, чтобы кое-что доделать, кое-что начать. Приятно… У меня от твоего настроения пропала всякая охота работать. Можешь радоваться.
ЛЮБОВЬ: