Читаем Собрание военных повестей в одном томе полностью

Дождь все настойчивее стучал по его мокрой спине, пилотке. По лицу стекали студеные капли. Промокла повязка на шее. Фишер выпрямился, вытер горячей ладонью грязные колючие щеки и жалобно посмотрел в небо, словно там можно было что-либо увидеть. Затем он измерил глубину – бруствер, уже покрывающийся грязью, еще не достигал и груди. В грязи вывалялись мокрые полы шинели, руки, пудовые комья прилипли к ботинкам. Нигде в эту ночь не было спасения от противной холодной слякоти, которая наполняла пространство.

Фишер минуту постоял, отдышался и решил, что копать уже хватит. Не вылезая из окопчика, он кое-как разровнял на бруствере землю, взял лежавшую в стороне винтовку, поднял воротник шинели и скорчился на дне укрытия.

Непреодолимая, сковывающая усталость охватила его. Сама собой склонилась голова – очень захотелось спать. Но спать ему было нельзя. Усталое, разомлевшее тело очень скоро охватил озноб. Холод с каждой минутой все дальше запускал свою ледяную руку, заставлял бойца сжиматься в комок и мелко дрожать. Дождь становился гуще. Совсем вымокла пилотка; зябла на ветру недавно остриженная голова. Сомкнув руки в рукавах, Фишер дрожал, поводил плечами, топал ногами, стараясь как-нибудь облегчить страдания. Но согреться было невозможно.

И ему ничего не оставалось больше, как притерпеться к холоду и примириться со своим положением. Хоть он коченел еще больше и сильно страдал от этого, он не мог не думать. И мысли его постепенно ушли в другом направлении, далеком от этого поля, этой ночи и окопчика. В привычные и горестные восприятия войны и отступления как-то постепенно входило подсознательное недовольство собой, неясное ощущение своей неполноценности. Хорошенько разобраться в этом все было некогда – то бомбежки, то марши, короткие схватки на случайных рубежах и снова отступление. Он боялся признаться самому себе, но, кажется, где-то в глубине души надломились привычные до сих пор основы его существования, на которых с детства строил он свою жизнь.

Он был не так уж и молод – недавно разменял четвертый десяток, но за все прожитые годы ни разу в нем не появилось и тени сомнения в извечной силе прекрасного. Все самое лучшее, самое полноценное и мудрое видел он в высочайшем проявлении человеческого духа – в искусстве.

Он рос в Ленинграде. У его отца, доктора Фишера, была ценнейшая библиотечка монографий о великих художниках древности, и первые рисунки, захватившие воображение мальчика, оказались репродукциями из альбомов живописи и скульптуры. Борис рос тихим, болезненным мальчиком, не по годам серьезным, неохотно и редко спускался в тесный, захламленный двор, в котором всегда было студено и сыро, и часто подолгу рассматривал рисунки в отцовских книгах.

Потом он сам с трепетной радостью взялся за кисть и краски, рисовал то, что видел из окна квартиры: дома, улицу, лошадей, собак. Взрослые хвалили, а мальчику хотелось плакать от обиды, что все, такое красивое в представлении, так плохо получалось на бумаге. Наперекор людским убеждениям о его одаренности, Борис знал, что художника из него не получится. Но окончательно он убедился в этом, вероятно, позже, когда уже вся его душа без остатка принадлежала искусству, и юноша уже не мог существовать без него. Непонятной болью очарования душили его слезы перед босыми ногами «Блудного сына», истошный крик гнева и ужаса всегда рвался из его груди перед катастрофой Помпеи, ему хотелось молиться на «Джиоконду», бесконечно рассматривать необычные лица, позы, одежду знаменитой ивановской «Мессии», стыдливая радость жизни удержала его у полотен Рубенса.

И он, так и не став художником, все же связал свою жизнь с искусством. Учился, читал, думал, исследовал сам и в двадцать пять лет защитил диссертацию на степень кандидата искусствоведения. Ближе всех ему в эту пору стал Иванов с его бескорыстной самоотверженной душой, сгоревшей в многолетних поисках высшего смысла жизни, с его фанатичной приверженностью к истории и правде. Фишер преклонялся перед его «Мессией», любовался воздушной тонкостью его итальянских пейзажей, но особенно поражали его «Библейские эскизы» художника. Он нашел в них куда больше, чем ожидал, – Иванова, великолепного графика, и Иванова-философа, неутомимого искателя вечного. Его «Вирсавия» казалась Фишеру не оцененным по справедливости зенитом акварельного мастерства, шедевром гения, который творил, ни на минуту не сомневаясь в величии своего творения.

Перейти на страницу:

Похожие книги