— Не навели — наводим! — поправил его Ангелов. — Согласно вашим указаниям, Виктор Федорович, — прибавил он. — Красиво вы тогда сказали: за каждой мелочью — тонны угля! — без всякого оттенка лести, а просто как зритель артисту-виртуозу сказал он. — Действительно, «мелочи»: то лес вовремя не согнали в лаву, то конвейер косо положили, то пути не почистили, — вот и простои, вот и пропали тонны... Ну, мы и взялись за эти неполадки!
— То есть объявили форменную войну мелочам! — вставил главный инженер.
— Впрочем, об этом Степан Алексеевич лучше нас расскажет, право, если уж вам любопытно. Он народ подымал, — сказал Ангелов и уважительно указал на чернобородого, который, к великому удивлению Виктора, оказался не десятником, а секретарем шахтпарткома.
— Прошу. Пожалуйста, — пробормотал Абросимов, и Степан Алексеевич неохотно выдвинулся вперед.
Секретарем шахтпарткома он стал совсем недавно и в этой новой должности еще чувствовал себя стеснительно и неловко. Суровая шахтерская простота, какая раньше всегда отличала его, за что люди его и любили, теперь вдруг отлетела, исчезла сама собою, а иная простота — мудрого, доброжелательного партийного руководителя — еще не явилась, и Степан Алексеевич все время чувствовал себя неуверенно и неестественно. Ему казалось, что и ходит он, и говорит, и кашляет, и держится не так, как должен бы ходить, говорить, кашлять, держаться настоящий партийный секретарь; и он мучился сознанием того, что и люди это видят. За последние дни он прочел всякой всячины больше, чем за всю свою жизнь; он читал все подряд, нужное и ненужное — газеты, брошюры, «блокноты агитатора», справочники, даже календари — и ходил, обремененный непереваренными цитатами и облепленный шелухой газетных слов и выражений, как старый корабль — ракушками. Такой стала и его речь. Он изъяснялся косно, туманно, витиевато, порой даже вовсе непонятно, но за всем этим — наносным и временным — чуялась в его словах верная, живая мысль, а в нем самом — могучая и упрямая сила.
— По мере того, — стал объяснять он Виктору, — как информировал меня Константин Никитич, то есть товарищ Ангелов, об установках, каковые, то есть, будем так говорить, директивно дали вы на известном совещании. А также, поскольку на сегодняшний день товарищ Воронько, со своей стороны, будем так говорить, именно потребовал того же. То мы искренно и от всей души откликнулись на зов партии. И мобилизовав силы. А также расставив людей. Во главу угла поставили вопрос о борьбе с неполадками...
Но, видно, не этими закоченевшими словами подымал он народ в шахте, раз сумел зажечь и действительно поднять. И Виктор отлично понимал это. Бородатый секретарь не казался ему ни косноязычным, ни смешным, а Ангелов больше не был «божьей коровкой с тараканьими усами». Виктор... оробел перед ними! Да, оробел! Они не кричали ему в лицо, как Петр Фомич и Горовой, что они честные, чистые люди. Они и без крика, в самом деле, были чистые и честные. Они свято верили новому управляющему и с усердием следовали его «установкам», даже не подозревая, что сам он в душе уже отрекся от них и стал вероотступником. Доверчиво и простодушно рассказывали они ему о своих делах, и каждое слово их больно хлестало его. Он чувствовал себя... как... как... как... должна чувствовать себя мать-игуменья, долго наставлявшая молодых послушниц в суровой вере и вдруг неожиданно сама впавшая в смертный блуд.
В великом смятении уехал он с «Чигирей». На прощанье долго тряс всем руки — Ангелову, Степану Алексеевичу, механику» главному инженеру — и бессвязно восклицал.
— Ну, молодцы! Ну, спасибо!.. Значит, договорились — так держать!..
И, приехав в трест, прямо прошел к Петру Фомичу.
— А что, Посвитный все фокусничает? — спросил он и, не дожидаясь ответа, ваялся за телефонную трубку.
10
Но на следующее утро он уже пожалел о том, что обидел старика. Весь день это его мучило. «А в конце концов не ради себя же хлопочет Посвитный. Старается по-своему, за дело болеет душой... А я его... Ах, нехорошо!»
В полдень он заехал к нему на шахту.
— А я к вам обедать, Иван Гаврилович! — сказал он как мог добрей и веселей. — Накормите?
— За честь почту! — удивился и обрадовался Посвитный и тотчас же забегал, засуетился, стал куда-то звонить по телефону, хлопотать.
В одном, во всяком случае, он не обманул управляющего: никакого хозяйства он не имел, ни коровы, ни козы, ни курицы, ни просто приличной мебели в доме. Его казенная квартира так и осталась казенной. Чувствовалось, что человек тут жить не хочет, задерживаться здесь не собирается. Не было ни гардин на окнах, ни ковров на полу, ни кружевных дорожек на буфете, ни картин на стене, ни фотографий, ни горшка с геранью на подоконнике, ни безделушек — ничего, что обычно придает дому вид человеческого жилья, а не случайного привала. Только тяжелые сундуки да чемоданы — очень много чемоданов! — громоздились вдоль голых стен. Хозяева давно уж собрались в дорогу, — кареты не было!