Вероятно, деньги уже давным-давно снова были надежно помещены или, по крайней мере, снова куда-то помещены; и я люблю представлять себе, как какой-нибудь человек, в неизменном комбинезоне и в рубашке без галстука, раб, навсегда привязанный к захудалой арендованной ферме тонкой пуповиной, дающей ему скудное пропитание, и если она когда-нибудь порвется, он, попросту говоря, умрет, и от всего этого — от фермы, от рубашки без галстука, от комбинезона — он не освободился, как Сноупс, и, наверно, никогда не освободятся, и поэтому он пристально следил, как Сноупс поднимался все выше, как будто это был он сам, превращался из бедного фермера в комбинезоне, зависящего от неумолимого хозяина, в вице-президента банка в белой рубашке и в галстуке, следил не с восхищением, а лишь с завистью и уважением (да и с ненавистью), как этот человек однажды остановил Сноупса на улице, назвав его «мистер», исполненный подобострастия и почтения перед белой рубашкой и галстуком, но ненавидящий их тоже, потому что они принадлежат не ему.
— Я так думаю, все это пустые толки, но, говорят, вы забрали деньги из своего банка.
— Это правда, — сказал Сноупс. — Я положил их в Джефферсонский банк.
— Забрали из банка, где вы сами вице-президент.
— Это правда, — сказал Сноупс. — Я положил их в Джефферсонский банк.
— Значит, по-вашему, тот банк не надежный? — Сноупсу-то это было смешно, потому что для него всякий банк был все равно что кусты на краю леса за маленькой пограничной Хижиной, которые служили американскому пионеру и уборной, потому что другой у него не было; и все эти заросли, вся эта темная чащоба (и ближайшие кусты тоже), все это кишит индейцами и разбойниками, не говоря уж о медведях, и волках, и змеях. Конечно, этот банк был ненадежным. Но он должен был туда пойти. Потому что только тогда эта даль, эта перспектива, которая и заставила его забрать свои деньги, открылась перед ним. — Значит, вы и мне советуете свои деньги забрать?
— Нет, — сказал Сноупс. — Я просто свои забрал.
— Забрали из банка, где вы сами вице-президент.
— Именно, — сказал Сноупс. — Где я сам вице-президент.
— Понятно, — сказал тот. — Ну, ладно, большое спасибо.
Потому что теперь он видел эту перспективу, и его гражданственная ревность и гордость через четыре года изгонит, удалит из Джефферсона его родича, который устроил заведение «Деньги на бочку» с набором заграничных порнографических фотографий, — подсунет ему в лабораторию несколько галлонов беспошлинного самогонного виски, а потом даст знать федеральному налоговому сборщику; а еще через шесть лет та же самая гражданственная ревность и гордость изгонит, удалит из Джефферсона еще одного (последнего) нежелательного представителя этого рода, который возвел в профессию простую военную хитрость, привязывая мулов к рельсам на повороте, где машинист не мог вовремя их увидеть, — он просто-напросто скупит всех оставшихся мулов по его, родича, собственной цене при условии, что этот родич никогда больше не покажется в Джефферсоне.
Гражданственная ревность и гордость, которая, можно сказать, открылась ему в тот миг, когда он понял, что, просто-напросто спасая свои собственные денежки от воровства и расхищения, он мог заодно изгнать и удалить из города, который он избрал для себя, заклятого демона греха, окаяннейшего из падших серафимов преисподней — эту живую насмешку над добродетелью и моралью, этот чудовищный парадокс: в недавнем прошлом — мэр города, а теперь президент одного из двух его банков и староста епископальной церкви, он не был просто распутником, субботним гулякой, это город мог бы простить по той простой причине, что это естественно, человечно, понятно и заслуживает порицания, — но вместо этого создал какой-то неистовый культ супружеской измены, какой-то узаконенный союз двух любовников, основанный на неистребимой верности, которая не иссякала, все такая же неистребимая и открытая, с того самого мгновения, когда ни в чем не повинный, обманутый муж привез свою жену в город двенадцать лет назад, и которая, по всей видимости, чего бы вы ни хотели или ни предвещали, на какой бы вы ни были стороне, не иссякнет еще двенадцать лет, если муж не найдет какого-нибудь способа положить этому конец, и еще дважды по двенадцать лет, если он, муж, будет ждать, пока сам город в это вмешается.