И теперь адвокат мог бросить все это, одним словом опять заставить их не двигаться с мест, как матадор одним движением плаща заставляет замереть быка, уйти в кабинет судьи, а оттуда в отель и собрать свои вещи. Но не бросил: он должен был сделать эту малость, как тот старый язычник, который, прежде чем осушить полный кубок, выплескивал из него в очаг хотя бы каплю, не для задабривания, а просто в знак признания тем, кто создал его сыном своего времени; в одном из домов на одной из лучших улиц одного из самых спокойных районов Нового Орлеана у него было полотно, картина, не копия, а подлинник, и притом известный, заплатил он за нее столько, что не любил вспоминать об этом, хотя эксперты подтверждали ее подлинность до покупки и еще дважды после, и ему дважды предлагали за нее в полтора раза больше, он был равнодушен к ней с самого начала и сомневался, что понимает ее, но, когда картина стала его собственностью, отпала необходимость притворяться, будто она ему нравится, потому-то — хотя в это никто не верил — он и приобрел ее; однажды вечером, одиноко сидя в кабинете (у него не было ни жены, ни детей, и в доме с ним жил только бесшумно ходящий в белой куртке мулат-убийца), он внезапно понял, что смотрит не на висящий прямоугольник волнующей средиземноморской голубизны, желтизны и охры, даже не на афишу, утверждающую, словно трубный глас, неизменную устроенность как итог его прошлой жизни — дом на безукоризненной улице, членство в созданных еще до основания штата клубах, где имя его отца не произносилось и не могло произноситься, загадочные комбинации цифр, открывающие его сейфы, и постоянное увеличение перечня ценных бумаг, — он смотрел на символ своей судьбы, напоминающей обветренное знамя старого нормандского графа, под огромной сенью которого не только суетились и наживались банкиры и политиканы, не только бледнели и дрожали управители и вассалы, но и шестьдесят тысяч не носящих мечей и шпор, не имеющих фамилий людей ежедневно возлагали на ломящиеся столы, во дворы и даже на псарни последнюю высшую жертву: добровольный дар своей нищеты, и он (адвокат) подумал: Я ведь не заслужил этого. Не у спел. Мне даже не нужно было заслуживать; человек, в своей безграничной и неизмеримой глупости навязал мне это, прежде чем я успел воспротивиться; он закрыл часы, сунул их в жилетный карман, а затем голос, негромкий, вялый, чревовещательный, непонятно откуда взявшийся, словно даже не адвокат, а само окружение, зал, бесплотный воздух вверху, где-то возле или вокруг высящихся темных карнизов, не обратился к людям, а спустился не как звук, а как благословение, как свет на покорные, стойкие, торжествующие головы:
— Леди и джентльмены… — Потом не громче, лишь резко, безапелляционно и отрывисто, словно щелчок игрушечного пистолета или короткого хлыста: Демократы, четвертого ноября два года назад из избирательных урн Америки поднялось невиданное солнце тысячелетнего мира и процветания; четвертого ноября через два года мы увидим, как оно зайдет, если спрут Уолл-стрита и фабриканты-миллионеры из Новой Англии добьются своего; они хотят снова воздвигнуть баррикаду тарифа между южным фермером и голодными рабочими Старого Света в Европе, уже вошедшей в свой золотой век мира и разума, вздохнувшей, наконец, свободно после двух тысячелетий войн и страха войны; она стремится лишь покупать у вас по приемлемым ценам пшеницу, кукурузу, и хлопок и продавать вам по доступным ценам промышленные товары, необходимые для вашей жизни и счастья, для жизни и счастья ваших детей, снова подтвердив неотчуждаемое право свободной торговли, введенное нашими отцами-основателями сто двадцать шесть лет назад, право человека продавать продукт своего труда и пота где и когда он захочет, без страха или заискивания перед нью-йоркскими капиталистами или новоанглийскими фабрикантами, уже тратящими, как воду, деньги, нажитые на детском труде в их потогонных мастерских, отправляя в самые дальние уголки земли честные доходы вашего труда и пота, чтобы не ваши жены и дети, а жены и дети африканских дикарей и китайских язычников получали хорошие дороги, школы, сепараторы и автомобили… Продолжая говорить, он двинулся, торопливо шагнул к дверце в барьере; и тут весь зал неторопливо поднялся и даже не хлынул, качнулся к главному входу, потому что едва от дверей послышался голос: «Заперто», — качание не прекратилось, лишь сменило направление и превратилось в поток; негромко шаркая ногами, толпа хлынула в узкий проход, ведущий к кабинету судьи; адвокат, торопливо выйдя из-за барьера, встал между ними и дверью, и, подумав: