Отец его был Иккемотуббе, переименовавший себя в Дуума[17]. Сэм рассказывал мальчику, как Иккемотуббе, сын сестры старого Иссетибехи, вождя племени чикасо[18], юношей покинул дом, уехал в Новый Орлеан и через семь лет вернулся с дружком-французом (таким же, должно быть, непокорным отпрыском боковой ветви рода), который титуловал себя шевалье Сёр-Блонд де Витри, а своего индейского побратима — уже заранее — Ви Нотте, то есть вождем. Рассказывал, как Дуум вернулся домой в золотогалунном кафтане и треуголке и привез на четверть белую рабыню, беременную Сэмом, корзину щенят месячного возраста и золотую табакерку со светлым порошком вроде сахарной пудры. Как на пристани, на Большой Реке, Дуума встретили трое-четверо товарищей его удалой юности и как, поблескивая в дымном свете факела золотым шитьем треуголки и кафтана, Дуум присел на корточки в береговой грязи, извлек из корзины щеночка, дал подержать, сыпнул щенку на язычок щепоть пудры, и щенок издох — державший не успел и отбросить его от себя. Как Дуум прибыл в родное селение, где вождем был уже сын покойного Иссетибехи, тучный Мокетуббе, и как наутро внезапно умер восьмилетний сын вождя, а днем, в присутствии Мокетуббе и при всем Народе (Сэм называл свое племя Народом) Дуум сыпнул пудры еще одному щенку, и Мокетуббе сложил с себя власть, и Дуум и впрямь стал — по слову француза — вождем. И как назавтра, во время торжеств, Дуум повелел отдать рабыню в жены одному из негров племени, во владение которыми вступил только что (отсюда и индейское имя Сэма: О Двух Отцах); а через два года Дуум продал соседнему плантатору Карозерсу Маккаслину и негра, и женщину, и ребенка — своего собственного сына.
То было семьдесят лет назад. А когда Айк увидал его впервые, Сэм был уже шестидесятилетний старик, невысокий, коренастый, малоподвижный и сыроватый на вид, но лишь на вид, и даже теперь, в семьдесят, ни единой белой нити в жестких, как грива коня, волосах, и по лицу не догадаешься о возрасте, пока не улыбнется, а о негритянской крови говорит легкая тускловатость волос и ногтей да еще глаза — не форма и не цвет их, а выражение, уловимое иногда только в часы покоя и потому-то и приметное; Маккаслин толковал мальчику это выражение не как печать извечного и привычного рабства, а как сознание и тавро неволи, в которой очутились предки с материнской стороны.
— Вот, скажем, старый лев или медведь, — говорил Маккаслин, — что в клетке родился и провел всю жизнь и не знает, кроме клетки, ничего… И вдруг ему пахнуло чем-то в ноздри. Ветерок повеял и донес. Всего на минуту повеяло горячими песками или зарослями, которых он не видел никогда, а и увидал бы, так, может, все равно не признал бы и, может даже, понял бы, что, выпусти его туда сейчас, не выжил бы уже. И не песков тех ощутил он запах, а запах клетки, до той поры неслышный. На минуту дохнуло песками или чащобой и запахло клеткой, только клеткой. И отсюда это выражение в глазах.
— Так отпусти его! — воскликнул мальчик. — Отпусти!
— Ха. Ха, — сказал Маккаслин, и в этих «ха» не было смеха. — Клетка его не Маккаслинами делана. Сэм от начала свободный и дикий. С рождения в крови у него — и в отцовской и в материнской, кроме той одной восьмой, — инстинкты, вытравленные из нашей одомашненной крови так давно, что мы их не просто забыли: нам приходится жить скопом для защиты от собственных истоков. А ведь он родной сын воина, притом вождя. И вот он подрос, разбираться стал и вдруг однажды понял, что предан, что кровь вождей и воинов предана. Не отцом его, — тут же добавил Маккаслин. — Он, возможно, не держит зла на старого Дуума, что тот продал его с матерью в рабство; возможно, он всегда считал, что ущерб нанесен еще раньше, и ему и Дууму, — нанесен крови воинов, текущей в них обоих. И не смешением с негритянской кровью, и мать тут ни при чем — и все ж при чем, ибо от нее унаследовал Сэм, помимо крови рабов, еще и толику крови белых поработителей, и в нем самом схватились враги, и он стал полем битвы и разгрома и памятником собственного поражения. Не нами его клетка делана, — повторил Маккаслин. — Ну-ка, было такое хоть раз, чтоб ему велели или там не велели, пусть даже сам отец твой или дядя Бадди, и чтоб Сэм ухом бы повел?