«За инициативу и выдающуюся доблесть, проявленные при выполнении воинского долга, наградить капитана С. Г. Богарта и его экипаж, состоящий из младшего лейтенанта Даррела Мак-Джинниса и воздушных стрелков Уотса и Харпера. Осуществив дневной налет без прикрытия разведчиками, они уничтожили склад боеприпасов, расположенный в нескольких милях за линией фронта. Преследуемый превосходящими силами вражеской авиации, самолет капитана Богарта произвел налет на штаб корпуса противника в Бланке, частично разрушил замок оставшимися у него бомбами, а затем без потерь вернулся на свою базу».
В сообщении об этом подвиге не было упомянуто, что, если бы самолет капитана Богарта потерпел аварию, а сам капитан вышел из этого дела живым, его бы предали военно-полевому суду немедленно и по всей строгости.
С двумя оставшимися у него после налета на склад бомбами Богарт спикировал свой «хэндли-пейдж» на замок, в котором завтракали немецкие генералы, и спикировал так низко, что сидевший внизу у бомбодержателей Мак-Джиннис закричал, не понимая, почему капитан не подает ему сигнала. А тот не подавал сигнала до тех пор, пока ему не стала видна каждая черепица на крыше. Только тогда он сделал знак рукой, взмыл вверх и повел свой яростно ревущий самолет все выше и выше. Дыхание со свистом вырывалось из его оскаленного рта.
«Господи! — думал он. — Эх, если бы они все были здесь — все генералы, адмиралы, президенты и короли — их, наши, все на свете!»
ПО ТУ СТОРОНУ
Металл стетоскопа неприятно холодил его обнаженную грудь; комната, квадратная и просторная, обставленная громоздкой мебелью орехового дерева, — кровать, где он спал вначале один, которая стала затем его супружеским ложем, где его сын был зачат и рожден и лежал мертвый, — его комната, в течение шестидесяти пяти лет, такая спокойная, уединенная и настолько его, что имела тот же запах, что и он, казалось, была переполнена людьми, хотя, кроме него, здесь присутствовало всего трое, и всех он хорошо знал: Люшьюс Пибоди[19] — ему следовало бы находиться в городе у своих пациентов — и двое негров, одному из которых было место на кухне, а другому с косилкой на газоне, где он делал бы вид, что зарабатывает деньги, — для субботнего вечера это вполне естественно.
Но отвратительнее всего было твердое холодное ушко стетоскопа, даже хуже, чем оскорбительная нагота его груди, густо поросшей тонкими седыми волосами. Собственно говоря, во всем этом деле было только одно утешительное обстоятельство. «По крайней мере, — думал он с едким сарказмом, — я избавлен от женских причитаний, которые могли бы выпасть и на мою долю, — этих причитаний, всегда сопровождающих свадьбы и разводы. Хоть бы он убрал этот чертов телефончик и позволил моим неграм идти работать».
И тут, прежде чем он успел закончить мысль, Пибоди убрал стетоскоп. Но едва он откинулся на подушку с глубоким вздохом облегчения, негритянка так страшно завопила, что его подбросило вверх и он зажал уши. Негритянка стояла у него в ногах, ее длинные, гибкие руки вцепились в спинку кровати, глаза закатились так глубоко, что были видны лишь белки, а рот был широко раскрыт, и из него неслись протяжные волны сопрано, глубокого и сочного, как верхний регистр органа, и сотрясающего все вокруг, как гудок парохода.
— Хлори! — крикнул он. — Замолчи!
Она не умолкла. Она явно ничего не видела и не слышала.
— Эй, Джейк! — крикнул он негру, который стоял рядом с ней и также держался за спинку кровати, его склоненное над постелью лицо выражало мрачную и таинственную сосредоточенность. — Убери ее отсюда. Немедленно!
Но Джейк тоже не сдвинулся с места, и тогда он в ярости повернулся к Пибоди.
— Эй! Послушайте! Уберите отсюда этих черномазых!
Но Пибоди, казалось, тоже не слышал его. Судья смотрел, как он аккуратно укладывал свой стетоскоп в футляр, пристально поглядел ему в лицо, а оглушительные крики женщины все неслись и неслись по комнате. Тогда он отшвырнул одеяло, соскочил с кровати и, взбешенный, выбежал из комнаты и из дома.