— Вот как, — сказал Квентин. Да подумал он слишком долго, слишком много тут он вспомнил, как при виде пятой могилы ему пришло в голову, что человек, хоронивший Джудит, должно быть, опасался, как бы остальные покойники от нее не заразились, и поэтому ее могилу поместили на противоположной стороне огороженного участка и отодвинули от остальных настолько, насколько позволяла ограда, и подумал На этот раз отцу не придется говорить: «подумай» — ведь он догадался, кто заказал и купил этот надгробный камень, догадался еще прежде, чем прочитал высеченную на нем надпись; он представил себе, как Джудит, почувствовав приближение смерти, поднялась с постели и (возможно, в бреду) старательно вывела печатными буквами инструкции для Клити; как Клити прожила следующие двенадцать лет, воспитывая ребенка, родившегося в старой негритянской хижине; как она экономила, считала каждый грош, чтобы накопить денег и расплатиться за надгробье, в счет которого Джудит за двадцать четыре года до своей смерти дала его деду сто долларов; как она (Клити) поставила на стол ржавую жестянку, битком набитую монетами по пять и десять центов и истрепанными бумажками, и, не обращая внимания на все его попытки отказаться от этих денег, не сказав ни слова, вышла из конторы. Чтобы прочитать надпись на этом камне, ему тоже пришлось смахнуть с него можжевеловые иглы, и, глядя на появляющиеся из-под ладони буквы, он с удивленьем размышлял о том, как они могли сохраниться здесь, как они не сгинули со света в тот самый миг, когда соприкоснулись с жестокой и страшной угрозой: Джудит Колдфилд Сатпен. Дочь Эллен Колдфилд. Родилась 3 октября 1841 года. 42 года, 4 месяца и 9 дней провела в унижениях и тяжких трудах и, наконец, опочила 12 февраля 1884 года. Остановись, смертный. Одумайся, пока не поздно. Остерегайся тщеславия и безрассудства. И тут Квентин подумал Да. Мне незачем спрашивать, кто это сочинил и кто его сюда поставил. Да подумал он слишком долго, слишком много. Мне тогда не надо было слушать, но я не мог не услышать, а теперь мне приходится выслушивать все это снова, потому что он говорит точь-в-точь как отец: Жизнь женщин удивительна, право, удивительна. Они живут и дышат в неуловимом нереальном мире, где бесплотные тени и образы событий — рождений и смертей, недоуменья, скорби и тоски — движутся легко и чинно, как гости, что играют в шарады на лужайке, чьи жесты безукоризненно изящны, но лишены смысла и никому не могут повредить. Этот камень заказала мисс Роза. Она выманила его у судьи Бенбоу. Он был душеприказчиком ее отца, хотя тот и не назначал его душеприказчиком, потому что после мистера Колдфилда не осталось ни завещания, ни имущества, кроме дома и дочиста разграбленной лавки. Поэтому он сам себя назначил, а возможно, сам себя избрал на каком-то совете соседей и сограждан, собравшихся обсудить ее дела и решить, что с нею делать, когда они окончательно убедились, что никакая сила в мире, и уж во всяком случае никто из людей и ни одно людское собрание никогда не сможет заставить ее вернуться к племяннице и зятю, — тех самых соседей и сограждан, что по ночам оставляли у нее на крыльце корзинки с провизией и посуду (покрытые салфетками тарелки с едой), которую она никогда не мыла, а грязной засовывала обратно в пустую корзинку и ставила корзинку на ту же ступеньку, где перед тем ее нашла, словно желая довершить иллюзию, будто корзинки вообще никогда не существовало или что она, уж во всяком случае, к ней не прикасалась и никогда ее не опустошала, не выходила из дому и не брала корзинку в руки, и все это без тени робости или упрямства — ведь на самом деле она, разумеется, пробовала еду, чтоб узнать, какова она на вкус и как приготовлена, жевала ее, проглатывала, чувствовала, что она переваривается, но, вопреки неопровержимым доказательствам существования этой корзинки, упорно тешила себя иллюзией, будто всего того, что есть, на самом деле не существует, и, как это умеют женщины, упивалась самообманом — тем же самообманом, в силу которого не желала признавать, что продажа лавки все же кое-что ей принесла, что она вовсе не осталась нищей; она упорно отказывалась взять у судьи Бенбоу наличные деньги, вырученные от продажи лавки, и тем не менее десятками всевозможных способов эту сумму использовала (а спустя несколько лет даже и значительно ее превысила), например, заставляла случайно проходивших мимо ее дома негритянских парней подмести ей двор, хотя они, как и весь город, отлично знали, что об оплате не будет и речи, что они ее даже больше не увидят, хотя не сомневались, что она караулит их из-за оконной занавески, а что заплатит им судья Бенбоу. Она постоянно заходила в лавки, требовала с витрин и полок всевозможные вещи — точь-в-точь как потребовала от судьи Бенбоу надгробный камень ценою в двести долларов — забирала их и удалялась; с той же патологической хитростью, с какой она не желала мыть тарелки из корзинок, она упорно уклонялась от каких-либо переговоров о состоянии своих дел с судьей Бенбоу, хотя, конечно, не могла не знать, что полученные ею от него суммы уже много лет назад превысили (он, Бенбоу, держал у себя в конторе толстую папку, на которой несмываемыми чернилами было написано: Имущество Гудхью Колдфилда. Секретно. После смерти судьи его сын Перси вскрыл эту папку и обнаружил в ней огромное количество бланков тотализатора и погашенных ставок на скаковых лошадей, чьи кости давным-давно истлели неведомо где, которые сорок лет назад выигрывали или проигрывали на ипподроме в Мемфисе; а также два гроссбуха — в один из них судья Бенбоу своей рукой добросовестно записывал каждую дату, кличку лошади, выиграла она или проиграла и сколько он на нее поставил, а другой показывал, как он сорок лет подряд вносил на этот мифический текущий счет каждый выигрыш, и сумму, равную каждому проигрышу) все, что было выручено от продажи лавки.