Дождавшись, чтоб часы пробили три, я начинал счет секунд. Досчитав до шестидесяти, загибал первый палец; осталось загнуть четырнадцать пальцев — тринадцать — двенадцать — восемь — семь, — и вдруг, очнувшись, я ощущал тишину и немигающее внимание класса и говорил: «Да, мэм?» — "Может быть, твое имя не Квентин? — сердится мисс Лора. Новая полоса тишины, безжалостное немигание и руки класса, вскинутые в тишину. «Генри, напомни-ка Квентину, кто открыл реку Миссисипи». — «Де Сото»[17]. На этом немигание кончалось, но вскоре мне начинало казаться, что я считаю слишком вяло, и я ускорял счет, загибал еще палец, потом казалось, что чересчур быстро, я замедлял, опять частил. В итоге у меня никак не выходило вровень со звонком и двинувшейся вдруг лавиной ног, почуявших землю под истертым полом, — а день — как лист стекла, звенящий после легкого и резкого удара, и у меня внутри все пляшет.
Трамвай остановился, пошел, опять остановился. Под окном — людские макушки в новых соломенных шляпах, еще не пожелтевших. Среди пассажиров теперь и женщины с кошельками на коленях, а рабочих комбинезонов едва ли не больше, чем башмаков начищенных и крахмальных воротничков.
Негр тронул меня за колено. «Виноват», — сказал он. Я убрал ноги, дал пройти. Трамвай катился вдоль глухой стены, отражавшей наш грохот обратно в вагон, на женщин с кошелками и на человека в испятнанной шляпе, за ленту которой засунута трубка. Запахло водой, в разрыве стены блеснула река, и две мачты, и чайка в воздухе замерла, точно на невидимой проволоке подвешенная между мачтами; я поднял руку, сквозь пиджак коснулся писем написанных. Трамвай остановился, я сошел.
Мост разведен — пропускает шхуну. Отводят на стоянку выше по реке, буксир толчется под кормой, дымит, но кажется, будто шхуна плывет сама собою и непонятно как. До пояса голый матрос сматывает линь на полубаке. Загар под цвет табачного листа. Другой, в соломенной шляпе без донышка, стоит у штурвала. Шхуна движется как призрак[19] в проеме моста, под голыми мачтами, а над кормой парят три чайки — игрушками на невидимых проволоках.
Мост опустили, я прошел на ту половину и облокотился о перила над плотом, где лодочная станция. На плоту никого, двери помещения закрыты. Восьмерка наша теперь гребет только после обеда — отдыхают перед. Тень моста, полосы перил, и моя тень плоско на воде — как просто оказалось заманить ее, чтобы никуда от меня не ушла. Футов полсотни верных, и если б было чем нажать сверху, окунуть, чтоб захлебнулась. И тень от утюгов, как от завернутых туфель, тоже лежит на воде. Негры говорят, что тень утопленника так при нем и караулит. Блестит вода, играет, будто дышит, и плот покачивается, как будто дышит тоже, и обломки к морю плывут полупогруженно — на мирный сон в морские пещеры и гроты. Вес вытесненной жидкости равен тому-то без того-то. Сведенный к нелепости общечеловеческий опыт, и два малых шестифунтовых утюга тяжелее, чем один большой портновский. Что за безбожное транжирство, сказала бы Дилси. Когда бабушка умерла, Бенджи знал. Он плакал.