Только минут получилось побольше десяти. Музыка замолчала и не играла довольно долго — пока папа разговаривал с ней у задней двери. Мы ждали в повозке.
— Давай отвезу тебя к Пибоди, — сказал Дарл.
— Нет, — я сказал. — Мы ее похороним.
— Если он когда-нибудь придет оттуда, — сказал Джул и начал ругаться. Потом стал слезать с повозки. — Я пошел.
Тут мы увидели папу. Он вышел из-за дома с двумя лопатами. Положил их в повозку, забрался, и поехали дальше. Музыка так и не заиграла. Папа оглянулся на дом. Он немного поднял руку, и я увидел, что в окне немного отодвинулась занавеска и показалось ее лицо.
Но страннее всех Дюи Дэлл себя повела. Я удивился. Я понимаю, почему люди называли его чудным, но никто на него и не обижался поэтому. Вроде сам он тут ни при чем, как и ты, и злиться на это — все равно, что злиться на лужу, если ступил туда и забрызгался. А еще мне всегда казалось, что он и Дюи Дэлл многое понимают между собой. И если бы я захотел сказать, кого из нас она больше любит, я бы сказал — Дарла. Но когда мы зарыли и заровняли, выехали из ворот и свернули в проулок, где ждали те люди, когда они вышли и подступили к нему, а он отскочил назад, то первой, раньше Джула, на него кинулась она. И тут я, кажется, понял, как узнал Гиллеспи причину пожара. Она не промолвила ни слова, даже не взглянула на него, но, когда те люди сказали ему, чего им надо, что хотят забрать его, она кинулась на него, как дикая кошка, и одному из них пришлось бросить Дарла и держать ее, а она дралась и царапалась, как дикая кошка; другой вместе с папой и Джулом повалили Дарла и прижали к земле, а он лежал на лопатках, глядел на меня и говорил:
— Я думал, ты-то мне скажешь. Не думал, что ты не скажешь.
— Дарл, — сказал я. Но он опять стал биться — и он, и Джул, и второй человек, а первый держал Дюи Дэлл, а Вардаман кричал, и Джул приговаривал:
— Убить его. Убить паскуду.
Нехорошо. Как нехорошо. Худое дело не сходит с рук. Не сходит. Я хотел ему объяснить, а он сказал только:
— Я думал, ты-то мне скажешь. Не потому я… — сказал и начал смеяться. Второй человек оттащил от него Джула, а он сидел на земле и смеялся.
Я хотел ему объяснить. Если б только я мог подойти, сесть хотя бы. Но я попробовал ему объяснить; он перестал смеяться и глядел на меня снизу.
— Ты хочешь, чтобы меня увезли? — спросил он.
— Тебе лучше будет, — я сказал. — Там будет спокойно, никаких волнений, ничего. Тебе будет лучше, Дарл.
— Лучше, — сказал он. И опять начал смеяться. — Лучше, — еле выговорил от смеха. Он сидел на земле и смеялся, смеялся, а мы глядели на него. Нехорошо. Как нехорошо. Будь я неладен, не понимаю, над чем тут смеяться. Нет человеку оправдания, если нарочно губит то, что другой построил в поте лица и что хранило плоды его труда.
Но не знаю, есть ли у кого право говорить, что — сумасшествие, а что — нет. Словно бы в каждом человеке сидит кто-то такой, кто превзошел и безумие и разум, и наблюдает разумные и безумные дела его с одинаковым ужасом и одинаковым изумлением.
ПИБОДИ
Я сказал:
— Конечно, когда прижмет, можно отдаться Биллу Варнеру, чтобы он лечил тебя, как бессмысленного мула, но, если ты Ансу Бандрену дал загипсовать себя цементом, у тебя, ей-богу, больше лишних ног, чем у меня.
— Они хотели, чтобы мне полегче было, — сказал он.
— Хотели, дьяволы, — сказал я. — Какого дьявола Армстид-то разрешил уложить тебя опять на повозку?
— Да уж оно ощутительно сделалось. Некогда нам было ждать.
Я только посмотрел на него.
— А нога нисколько не беспокоила, — сказал он.
— Разлегся тут и будешь мне рассказывать, что шесть дней ехал на повозке без рессор, со сломанной ногой и она тебя не беспокоила.
— Сильно не беспокоила.
— Хочешь сказать, Анса она мало беспокоила? Так же мало, как завалить этого беднягу посреди улицы и заковать в наручники, словно убийцу. Рассказывай. Расскажи еще, что тебя не будет беспокоить, когда тебе вместе с цементом снимут с ноги шестьдесят квадратных дюймов кожи. И не беспокоит, что до конца дней будешь хромать на одной короткой ноге, — если еще встанешь на ноги. Цемент, — я сказал. — Черт возьми, ну что бы стоило Ансу отвезти тебя на ближайшую лесопилку и сунуть твою ногу под пилу? Вот бы и вылечил. А потом бы ты сунул его шеей под пилу и вылечил всю семью… Кстати, сам-то он где? Что новенького затеял?
— Лопаты одолжил, теперь понес обратно.
— Вот правильно, — я сказал. — Конечно, ему надо одолжить лопату, чтобы похоронить жену, — а лучше бы прямо могилу одолжить. Жаль, и его заодно не положили… Больно?
— Можно сказать, нет, — ответил он. А у самого пот по лицу течет, крупный, как горох, и лицо — цвета промокательной бумаги.
— Ну конечно, нет. К следующему лету прекрасно будешь ковылять на этой ноге. И она не будет тебя беспокоить — нисколько, можно сказать… Считай, тебе повезло, что второй раз сломал ту же ногу.
— Вот и папа говорит то же самое.
МАКГАУЭН
Стою я за шкафом с лекарствами, наливаю шоколад, как вдруг приходит Джоди и говорит: