Не было у меня Оксаны. Но теперь еще больше я страдал от нового поиска натуры. Новая картина зрела, копилась во мне, ждала толчка, новой ошеломляющей находки.
Пока такой не было, я снова писал наброски. Например, беременных женщин. Удивительно или нет, что нравились женщины «брюхатые», «пузатые», «обремененные», в том положении, которое кто-то не зря назвал «интересным», а кто-то глумливо «декретным».
Такую очень молодую женщину я встретил в универмаге, стояла в очередь, терпеливо держа-снося свой живот. Милая, добрая, явно сельская или поселковая. И я чувствовал ненависть к ее мужику, пустившему маяться по очередям, давиться по магазинам такую красоту, что будь у меня, не отпустил бы ни на шаг, ласкал, целовал ее круглый, вздутый живот, дрожал бы над каждым шагом! Она тоже была склонна к полноте, но беременность лишь дополняла это, придавала несказанное очарование.
Другую беременную и совсем уже иную, носатую, греческую, с обликом изощренной гетеры с какого-нибудь античного фриза, я встретил на рынке. Она продавала с машины поросят. Типичная картина для рынка, где продают коз, свиней, петухов, голубей, птичек и рыбок. Тертый, битый «жигуль», открытый багажник, где возятся белесые поросята. Молодой мужик-охломон: крепкое лицо, крепкий крытый полушубок, крепкая шапка, собачьи унты, и эта баба под стать ему, поселковая деловая Афродита (если бывают такие? А бывают!). Стояла, отставив крутой зад, выставив мощный живот. Как часто мне попадались отменные красавицы, и сплошь беременные. Баба стояла с улыбкой всезнания, с выражением глаз какой-то хищной птицы, вообще «птицы». Вам не встречались женщины с ястребиным, куриным, вообще неподвижно-птичьим взглядом? Так она и стояла, все время сознавая свою плотскую, тянущую мужиков красоту, ибо ни один, даже ледащий пропойца-доходяга, не шел мимо, чтоб не покоситься, не обвести хотячим глазом, не кинуть вслед слюнявую шутку (самые смелые). Обладатель гетеры не то уже привык к вниманию, не то все-таки злился, потому что время от времени садился в машину, пытался запустить капризный, сношенный мотор и наконец все-таки завел. Тогда он со злобой хлопнул багажник с непроданными поросятами, баба едва втиснула на заднее сиденье все свои округлости. Дверки захлопнулись, и мне осталось лишь дома набросать всю эту сцену, испытывая какое-то злое, отравное удовольствие в изображении великолепной и, должно быть, все-таки грешно распутной бабы.
Жизнь продолжалась. Но как ни тянул я свои убывающие капиталы, пришел день, когда мне снова было нечего есть. В смысле: не на что купить. Снова на завод, к печам? Да ни за что на свете! Опять куда-то «ишачить», грузить бревна, уголь, гвозди, ящики с мылом или писать плакаты и лозунги? Властные лики почти небожителей? Кажется, я мог бы рисовать их с закрытыми глазами — все эти галстуки, подбородки, «орлиные» взгляды, сплошная уверенность, непоколебимое бессмертие! Так это, наверное, им самим даже казалось.
О, безденежье! Эти горькие и сладкие деньги! ДЕНЬГИ. Вы спасали меня и давали возможность быть самим собой, и вы же доставались мне таким путем, от которого я бежал, который клял, и даже зарекался уходя: никогда не пойду в эту тоску и скуку! Главное было даже не в запахе металла, мазута, не в шуме машин. Будь я один и подчинен только самому себе — работал бы и даже неплохо, наверное, справлялся. Главное было — неподобные мне люди, эти приказы, всякая подчиненная зависимость, режим «от» и «до», проходные, заборы с колючкой, и опять будто зона, лагерь, лагерь, лагерь… От него я никак, уже двадцать с лишним прошло, не мог освободиться, забыть, не держать в памяти. Лагерь… Лагерь. Гу-лаг!
В отчаянии от этих метаний я как-то собрался с духом и решил найти Болотникова. Может быть, посоветует. Я нашел телефон, позвонил. Глухой, показавшийся не слишком бодрым голос ответил. И мы договорились сразу встретиться, хотя я даже был не готов к такой встрече, — тащил в мастерскую найденный на дороге сосновый брус — хорошая штука для подрамников, если распилить его вдоль. Брус, должно быть, потеряли, когда везли на лесную базу, а Болотников жил тут недалеко, может вполне так быть, что потому я и вспомнил. Нужда не знает приличий. А к Болотникову я бросался всегда, как к спасательному кругу. Так уж мы погано устроены.
Он пришел ко мне, когда я сидел на этом брусе, и усмехнулся, здороваясь:
— Ты похож на Сизифа, влекущего камень! Да, пожалуй, это типично. Каждый стоящий художник — Сизиф и Прометей. И крестный путь на Голгофу — тоже наш путь.
Он сел со мной рядом на бревно. Мы походили на потерпевших кораблекрушение.
— Как жизнь? Знаю. Не говори. Нет женщины. Нет денег. Нет заказов. И скоро не на что будет покупать хлеб?
Читаю на челе. Не обижайся. Сам я так жил какое-то время. Вкалывать не хотел. Мест нигде не находилось. Жил на собранные по паркам бутылки. Да, собирал… А попутно смотрел на любовь в кустах. — Он усмехнулся. — Тебе могу сказать. Грешен. Да грех ли это еще? Надо спросить. А у кого? Кто не грешен-то?
— На вас, Николай Семенович, вроде не похоже.