— Нет. Я потом вышла досрочно. Она осталась. А я замуж как раз… Потом опять Машку встретила… Потом она уезжала на пять лет на вербовку. Вернулась — опять меня нашла. Да что рассказывать. Ни хочу… Хватит. Маляркой-то я потом стала. И Машка — тоже. Швеей не могу. Все мине лагерь напоминает. А Машку оставить тоже никак. Она мине не просто «муж» — друг. К этому, милый, если женщина привыкает: «розовой» быть — ни отвыкнуть. Правда… Машка у миня, конечно, законная лесбиянка. Мужиков ни-ни… А я до тебя мучилась только с мужиком. Вот к женщине и привыкла… С Машкой ни то чтобы любовь… Атак., привычка… А Машка хужее миня, без миня не может. Она убьет, если брошу. Правда, убьет. Она за убийство сидела. Ты бы миня не ревновал к ней. Я ведь ни часто. Только когда уж пристанет. Да и правду сказать, когда, бывает, и сама хочу этого. Кто жизни ни хлебал, осуждает нас, лесбиянок. А в женщине вообще этого много. Женщина лаской живет, вниманием, а мужики этого не понимают. Грубые… Нахалы… Многие бабы оттого страдают. И почти каждая пробовала или хочет. В каждой женщине лесбиянка спрятана. А у какой если муж дурак? У какой ни может ничиво? Вот подруга и бываит нужна. Простишь теперь… А?
Что я мог сказать? Про таких женщин я знал с детства. В соседнем доме, подальше от нашего барака, жили две квартирантки-парикмахерши. И даже похожие друг на друга, светленькие, в одинаковых завивках, в цветных крепдешинах и в белых туфлях. Одна была только толще, круглее, другая прогонистей и как-то мужчинистее. У обеих были одинаково некрасивые примелькавшиеся личики, пустота, косметика, ничего больше. Этих парикмахерш мы, я и Юрка, видели еще мальчишками, когда лазали в одичалый, заброшенный сад — остаток барской богатой усадьбы на краю болота, где с другой стороны стоял наш барак и начинались улицы, выходившие к набережной. В сад летом ходили загорать кому не лень, забредали кучками пьяницы, воры делили там краденое, под кустами спали бродяга и оборванцы, и сюда же все время забредали парочки, кому позарез требовалось укрытие и уединение. Мы же бегали в сад всегда в надежде увидеть ЭТО! И сколько раз, бывало, видели: мужик с бабой, парень с девкой, согласно оглядываясь, скрывались в кустах дичалой, обломанной сирени, стараясь забраться поглубже, где сирень эта прорастала крапивой. А дальше было почти одинаково. Баба всегда немножко ломалась, мужик или парень приставал, уговаривал, обнимал ее, лез под подол, потом они ложились, или женщина становилась на колени, мужик задирал ей юбку, и начиналось то, что было стыдно, сладко и страшно смотреть. Противен был только мужик, его тощая задница, рубаха, потное лицо, какие-то особо гадкого вида тощие ноги, но все перекрывалось стыдной сладостью всегда хуже видной женщины. Ее стоны, голос, иногда плач, иногда дурной хохот потрясали. Ради этого мы и бегали «в крапиву», часами ждали, волчата-звереныши, подстерегали желанное. Хотя приходившие в кусты были однообразны в своих действиях, смотреть это никогда не надоедало. Юрка же сидел в крапиве и осенью, пропускал школу, вечерами до позднего часа бегал по улицам, подглядывал, где удавалось, по окнам. Он был неутомим в поиске. Он же и рассказал про парикмахерш и показал мне урок их странной женской любви.
Парикмахерши часто приходили загорать на поляне и в саду почти каждый теплый выходной день, и, помню, Юрка с загоревшимися глазами как-то прямо за руку потащил меня прятаться, едва парикмахерши появились, неторопливо идущие сюда в светлых ситцевых платьях.
— Счас… Будут… Точно будут! — дышал в ухо Юрка, когда мы устроились поудобнее в крапиве, не упуская из виду поляну.