Читаем Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты полностью

Болотников мне, лагернику со стажем, нравился больше. В свободе суждений его просвечивала страшноватая искренность. Говорил, что думал. Павел Петрович плел несложную старческую паутину. Все понимали, что поневоле он «партиен», понимали и то, что партийными поневоле были все тогда. Это не в зоне, там эту партийность несли вплоть до главного, но и здесь партийность вроде тоже начала шататься, — страной правил лысый бородавчатый боровок, смесь вздорного хохла с мужичком себе на уме, — и большого почтения к нему уже как-то не было. Не то что к усатому батьке! Фрондер же Болотников, как понимаю теперь, почему-то пользовался почтением Павла Петровича. А в Павле Петровиче, куда ни кинь, сидел крепкий, самоуверенный художник-реалист, потомок тех, кто всемирно прославил в свое время русскую классическую живопись. При всей категоричности суждений Павел Петрович мог детально посоветовать и подсказать, — стань только маленьким перед ним, меньше, клони голову. А мы все были выше. Были у наставников и еще загадки: Болотников, например, не только жил замкнуто-глухо, он не участвовал ни в одной художественной выставке, и картин его никто никогда не видел. Прирабатывал он, оформляя детские книжки, сказки. Никто никогда не видел его с женщиной. Слыл убежденным холостяком, не то разочаровавшимся, и чувствовалось, что в глубь себя он никого не пускал, такое даже как-то не представлялось.

У Павла Петровича, напротив, работ на выставках всегда было много, критики его хвалили, в славе он любил купаться и имел молодую, раза в три его моложе, красивую жену, большую властную женщину кажется, из бывших натурщиц.

Но девушек-натурщиц оба любили до самозабвения, и, едва появлялась новая, да еще хорошенькая, оба закрывали двери натурного класса и там долго детально усаживали, «устанавливали» модель — искали эффект. Павел Петрович всегда выходил после таких постановок походкой сурового триумфатора, ни на кого не глядя, шествовал по коридору. А уши полыхали зарей.

Болотников оставался в классе, но не рисовал никогда, а лишь глядел на женщину и не так совсем, не оценивающе и не восторженно, с голодом, как иные наши преподаватели мужчины, всегда прибегавшие поглядеть на новенькую. Болотников смотрел на женщину, как бы проверяя какие-то свои пропорции, переходя с ног на бедра, пройдясь взглядом по склону спины, не задерживаясь на груди, и обратно. И не понять было, восхищался он, не доверял чему-то или был разочарован, но последнее вернее. Насмотревшись так, он уходил.

Я же, как ни странно, никогда натурщицами не обольщался. Раздетая. Принужденная. Терпящая над собой платное насилие десятков мужских глаз, натурщица была неинтересна мне, как вещь, мне не принадлежащая. К тому же это были сплошь тощеватые, битые жизнью и прошлым «девушки» и женщины с кислым, тертым многими телом.

<p>Глава VII. ЭТЮДЫ ИЗ ПРОШЛОГО</p>

Ах, натура моя! Натура! Наступала теплая, предлетняя уже погода, и целые дни я маялся. Женщины в легких платьях, тонких юбках, трикотажных синих штанах, в широких юбочках-кринолинах — только входили в моду — в кофточках с просвечивающими бретельками бюстгальтеров, с обозначающимися на тугих задочках резинками, девочки с косами, роскошно ласкающими поясницы. Девушки, женщины, девочки. Я не мог на них (на вас!) наглядеться, надышаться, насытиться вашим видом никогда. В жарких парных трамваях, стиснутый вами со всех сторон, сдавливаемый вашими животами, грудями, бедрами и коленями, я так часто вспоминал лагерь, где стонут без вас и теперь обездоленные безвестные мужики и где пригрезиться даже не могло, что можно вот так задыхаться, захлебываться в океане женского тела, потного, пахучего, податливо мягкого и словно бы упруго-резинового, но сравнение страдает — резина ведь не излучает ничего, а здесь кругом живое, теплое, томящее своими токами, никем не познанное излучение, передающееся неведомо как.

Я ловил себя уже на том, что одиночество мое невыносимо, и чем я не в зоне, если никто меня не ждет, не любит, не ищет и не пытается даже со мной заговорить? Разглядывая себя в зеркало, видел худощавого парня, плечи ладные, крепкие, лицо несколько злобновато — все еще лагерь, — но уже не темное, сошел этот «тюремный», зэковский загар, нормальное лицо. Глаза у меня темно-серые, нос не большой и не маленький, рост сто восемьдесят — чего еще? И волосы не изрежены, под затылком только слева белая полоса. Это Ижма. Осталась. И два шрама — один у брови, другой у левой губы, тоже с Ижмы в драке, и на бревнотаске ударило сучком. Но женщины, тем более девушки, как поглядишь, избегают. И сам не умею знакомиться, если нравится — и вовсе. Дурак дураком и как немой. Из-за зубов, может.

Перейти на страницу:

Похожие книги