— Знаете, Саша, что главное в жизни? Вот вы скажете, наверное, свобода, любовь, женшчина! Я вижу, как вы пишете ее, и понимаю, вы, видимо, все равно навсегда ее раб. Я тоже был рабом, Саша. Но теперь я етим не болен. А вы ешчо потом мене поймете. А главное в жизни — не искать ее смысла, его просто нет и нечво искать. Главное в жизни — уметь так терпеть и приспособиться, чтоб не было невыносимо. И это величайшая из наук! Вы ее, Саша, постигаете пока интуитивно, потому что вы ешчо молоды и ешчо не философ. А науку ету создали древние, создали китайцы, индийцы, египтяне и греки, особенно стоики и циники. Надеюсь, вы слыхали про Диогена, который жил в бочке-пифосе? Так вот: счастливым можно быть и в бочке, и во дворце, и даже в зоне. Главное, сначала победить себя, свои страсти и желания, которые и приносят страдание, а победив их и приспособившись, вы будете уметь побеждать сильнейшего. Как? Древние индийцы учили: побеждай жадного деньгами, глупого — потворством, гордого — мольбой, умного — правдивостью. И все, Саша, все! Вот вы, по-видимому, интуитивно на-шчупали ето правило и победили дурака Бондаренко. Побеждайте и дальше, всё, любых людей, любые обстоятельства! Сделайте лагерь своей академией. Имени Сталина… У вас таки, кажется, есть талант, и большой — вот и граните его тут, для етого и есть, внушите себе, ваш срок! А выйдете на волю, обязательно собирайте книги — лучшие книги. Например, за любую цену найдите, купите «Нравственные письма к Луцилию» Сенеки-младшего. Там все ето сказано лучше, чем мною.
Самуил Яковлевич остался в том лагере, и мне его постоянно не хватало…
В вагоне зажегся свет. Должно быть, я пролежал весь день в полузабытьи, погруженный в свои воспоминания, пока поезд качал и качал на юг, к дому и прочь от лагеря. Я не хотел ни есть, ни пить, просто впал в какое-то состояние — ощущение болезненной и непонятной полуосвобожденности. Бывалые зэки подтвердят: тюрьма и зона годами медленно выходят из тебя, а выйти напрочь, чтоб забылось, не вспоминалось — такого не бывает.
Кажется, я заснул, а проснулся оттого, что поезд стоял, была какая-то станция, и я увидел, что полка неподалеку, ниже и наискосок не занята. Кто-то сошел. Перебраться туда было мне делом минутным. Но если б я знал, что ждало меня там!
Прямо передо мной или почти напротив, бесстыдно задрав подол своего сатинового платья, до самой задницы обнажив круглотолстые ляжки в голубых линялых резинчатых штанах, спала та самая беременная молодка, за которой я сох в очереди на станции. Сон мой сняло, перебило мгновенно, Господи боже, сколько лет представлял я женщину вот так — протяни руку — дотронешься! Не мог представить, потому что ее просто не было, не было женщины, и все мы, зэки, сходили с ума, свихивались, дрочили до умопомрачения, лезли друг на друга (не все, многие этого просто не могли). Молодое тело требовало, вопило, ныло, а наградой были только сны, когда являлось тебе хоть какое-то это желанное до сосущей дурноты существо — женщина, «баба», «Манька», у каждого своя и на свой манер и каждого до голодной слюны сводившая.
Еще когда сидел в предвариловке, гнусной, прокуренной, огромной камере, то напротив, знали мы, былженский блок. Чтоб увидеть хоть что-то, лезли вверх к зарешеченным, закрашенным окнам, — кое-где недавно выбито или где форточки, вставали на подставленные плечи, спины, орали этим безвестным бабам: «Мань-ка-а! Покажи жо-пу! Жо-пу покажи-и-и!!» И вот диво: иногда на этот отчаянный вой-призыв в окнах-решетках женского блока появлялось что-то неясное желто-белое, бело-желтое, что, может быть, воспаленный разум и голодное воображение принимали за желанную часть женского тела. Тряслись и те, кто стоял на спинах, и те, кто толклись, ожидая подробностей.
— …Фрайера! Показывает! Показывает! Ой, бля… Круглая, белая! Жопа, фрайера! Жо-о-па! Ой, не могу! Ломит! — орал, гнулся счастливчик, брызгал спермой. Его сталкивали. Лезли новые. Те, кто подставлял спины, а крик: «Мань-ка-а!» — и сейчас в моих ушах.