Пахать поля. Возвращаться домой, зная, что тебя встретит ОНА. Хозяйка, добрая, добрейшая, улыбчивая, ждущая. Ужинать в теплой, натопленной кухне, зная, что ее хорошие руки поставят перед тобой тарелку, нальют тебе чай. А потом на такой вот мягкой раздольной кровати она насытит тебя своим родным домохозяйским телом, теплом, а ты насытишь ее. И будет мирный сон под постукивание ходиков. И так бы всю жизнь. Всю жизнь. Долго. Спокойно. Счастливо. И без всяких забот. Без раздумий о деньгах, которые где-то надо найти. Без холстов, подрамников, угля, красок, кистей. Поганых натурщиц. «Творческих поисков». И без этого странного звания Художник, которое заменяло имя, фамилию, должность и даже судьбу. Со званием этим я как будто начался, со званием этим и кончусь. Отмахано уже полстолетия. Впереди ни просвета. Непризнанный «гений», написавший уже столько картин, которые не видел никто и, может быть, никто вообще не увидит, — разве вот эти, написанные по заказу, контракту с директором гостиницы. Кому нужна так, понадобилась позарез хорошая живопись? В гостинице? Ну, будут смотреть, может, даже кто-то восторгается, а чаще картины мои попадут там под чей-нибудь пустой, равнодушный глаз, кто-то плеснет в них вином, они будут нюхать пьяную вонь, табачный дым, слушать наглый хохот постельных шлюх и будут портиться так же, как портятся люди, работающие там или вечно мотающиеся по гостиницам.
После таких раздумий было так жаль свои картины (я писал их сразу с полевых и лесных этюдов, сразу и «набело», и они цвели свежими красками, не замученные в мастерской, ясные, свежие — все эти луга с копнами, ельники в тумане по утрам, ночные поляны, вечера на реке, глухие опушки перед ночью, широкие августовские закаты, предгрозья, избы на заре и на тлеющем закате и молчаливые, спящие тополя. Место было здесь пейзажное, куда левитановскому плесу. Работал я без устали, сытый, довольный, вдохновленный, — но, я сказал, было жаль картины со ждущей их гостиничной судьбой — и тогда я стал писать сразу на двух подрамниках, как делали это некогда и Гоген, и Ван Гог. Писал сразу, а закончив такой дубль, выбирал лучшую для себя, а другую — гостинице. Так было, и стало легче. На душе легче.
Но часто уже, бросив кисти, и особенно перед возвращением «домой» (Хм. «Домой»!), я засиживался, бывало, до поздней зари где-нибудь у воды, к ночи принимавшей в свою поверхность все оттенки плавленых и остывающих небес, и думал: «Скоро ведь, скоро все это кончится. Кто я тут? Просто оказавшийся в выигрышной ситуации… Не то нахлебник, не то почти альфонс — этого еще не хватало! Деньги она не брала, но с каждой поездкой в город я заваливал ее подарками, снедью, чулками. Деньги были, и мне доставляло удовольствие все покупать. И все-таки я чувствовал какую-то гадостную свою неправоту. Тот мужичонка, зэк, мыкал сейчас мою судьбу, а я жил будто за его счет, за счет его радостей и его, как ни крути там, не мной нажитой жены.
Когда я приходил затемно, она ворчала:
— Где ты хоть? Чо так-то маяться? Я уж всякое думала. Ушел в лес с утра — и нету! Леший ты, однако, какой-то. Лесной. Не настоящие вы, мужики-художники. Все чо-то вам надо! НАДО. Выше головы. И заработок ваш — не поймешь. Был бы лучше вон на лесозаводе, в цеху. И все бы ясно. Иди мой руки! Садись ужинать. Обедать, чо ли? ХУДОЖНИК.
И ясно было: не одобряет… Странный. Нелегкий, а все будто пустой хлеб. Баловство вроде.
Предложил ей как-то опять написать ее. Вроде бы шутя предложил. Но она восприняла всерьез, насторожилась:
— Это как? Портрет, чо ли? Да нет… Не станешь ты портрет. Тебе голую меня надо? На голую я не согласна. Нет уж, нет, художник. Нет, Саша. Голую ты еще в гостиницу сдашь или… На выставку. И все будут смотреть… Нет.
Но в конце концов сдалась:
— В ритузах вот, если хочешь, для себя, напиши. И лицо — не надо. А так… В ритузах — ладно.
И я понял ясно впервые мне сказанное: «Для себя». Я написал ее, мощную, с распущенными волосами, в белых панталонах, стоящую перед своей раскрытой кроватью. Женщина обещала тому, кто ляжет с ней, бездну здоровых ненасытных наслаждений.
Позировала она ревниво. Строптиво. Оглядев этюд, заалела. «Похоже. Смешной ты… Все тебе чо-то надо… В гостиницу, смотри, не продавай. Не хочу».
Была она все-таки странная женщина. Горячая и холодная одновременно. Покорная и властная. Щедрая и скупая. И вредновата оказывалась. Могла как ледяной водой окатить. Чем дальше — тем больше не мог я к ней приспособиться.