Здесь Аполлоний, обращая очи на собрание римского народа, узрел Пертинакса. Сей был воин, прославленный победами, и достоинство его долженствовало потом возвести его на трон. Он вступил тогда в Рим с частию своего войска, препровождая тело Марка Аврелия. Стоял он несколько одаль от тесноты народной, с видом скорбным, опершись руками на копье свое и к столпу прислонясь спиною; Аполлоний вдруг обратил к нему слово:
«Тобой еще свидетельствуюсь, Пертинакс! — вещал он. — Ты имеешь дух признаваться, что рожден ты от раба, умершего из рабства свобожденным: сим ты вящее имеешь право на наше почитание. Дерзаю днесь воспомянуть случившееся тебе подпадение под гнев монарший, которое толикую же приносит честь тебе, как и государю твоему. Ты был обвиняем; он послушал навету, и ты виновным казался. Скоро невинность твоя объяснилась; Марк Аврелий столь был велик, что простил тебе обиду, которая от него тебе приключена. Он нарек тебя сенатором и консулом; люди, чтившие себя твоими совместниками, дерзали разглашать, что слава консульства уничтожена твоей породой. «Возможно ль, — возопил Марк Аврелий, — чтоб место Сципионов унижено было тем воином, который им подобен!»
Возвышавший сим образом знаменитых плебеян, не мог забыть дворянства государственного, но хотел, чтоб оно знатность свою делами подкрепляло. Презирал его, если оно токмо что надменно; почитал его, если добродетельно; помогал ему, если оно бедно; не хотел он, чтоб во граде, зараженном роскошью, те души, коим надлежало быть щедролюбивыми, снисходили до позорных способов к своему набогащению.
Вещая о том покровительстве, которое Марк Аврелий оказывал всякого звания полезным людям, могу ли я забыть, о римляне! и то, которое изъявлял он нам самим и всем тем, кои купно с ним просвещали учением свой разум. Боги мне свидетеля, что не воспоминание гнусныя корысти привлекает меня в сей час похвалить Марка Аврелия. Если чрез шестьдесят лет не искал я почестей и не стремился к богатству, если я, любим будучи сим монархом, оправдал могущество мое поведением, если иногда, раздражаем будучи, не ответствовал я иначе, как злобе благотворением, а клевете делами моими, то, может быть, я имею право извещать все то, что сей великий муж соделал для философии и наук. Не знаю, будут ли они иметь еще некогда в Риме своих злодеев; не знаю, изгнание и ссылка не будут ли паки участию нашею; но ни в которое время не возможет умолкнуть в нас вопиющая природа и возвещающая нам, что народы имеют право быть благополучными. Мы скорбети будем о бедствиях человеческого рода, и если в какой-нибудь части света воцарится государь, подобный Марку Аврелию, который возвестит, что хочет посадить с собою на престоле нравоучение и науки, тогда из среды убежищ наших все мы единодушно, подьемля длани, богов благотворити будем. О, если б мог я здесь оживить колеблющийся глас мой! Марк Аврелий дает знак с высоты Капитолии. Из всех частей государства все любящие и ищущие истину стекаются окрест его. Он ободряет их, покровительствует им. Вы сами зрели его, уже в императорском достоинстве, идущего часто научатися в народные училища; казалось, что приходил он в среду множества людей искати истины, бегущей от царей. При владении его мы полезны были. Для нас было бы довольно той славы; но сей великий муж восхотел приобщить к ней и почести. Он возвел многих из нас на первые государственные степени и воздвиг им кумиры возле Катонов и Сократов. Римляне! если б тираны ваши могли изыти из гробов своих и явитися в стенах ваших, колико удивились бы они, узрев собственные свои кумиры разбиенными и поверженными в Риме, а на их мостах последователей тех самых людей, коих влачили они в темницы и коих кровь под мечами их лилася!
Марк Аврелий, протекая все гражданские состояния, снисходит взорам своим и на тех, кои столь несчастны, что не познавали добродетели. Благоразумные законы ставили преграду развращениям, но первый закон был — его пример. Строгая непорочность его удивила сладострастных. Души слабые восприяли бодрствование добродетели; любочестивые для собственной своей пользы стали снисходительны. Сожалел он о неисправных, осуждал их, но не мог решиться их возненавидеть. Строг для самого себя, имел он кроткое человеколюбие, столь свойственное слабости нашей. Недостойные люди дерзали раздражать его: он презирал мщение, во власти его состоящее, и философ забывал обиду, причиненную государю».