И торжество было отправлено у нас. Приглашен был еще один сосед, майор Алымов, тоже холостяк и с «репутацией», но молодой по летам, говорун и щеголь довольно дурного тона. Капитан второго ранга, вероятно, нехорошо был о нем наслышан и не хотел с ним сближаться; ему даже неприятно было стоять рядом с майором за молебном, и Алымов это заметил и «начихал на него»: он отошел от горделивого моряка и, переступя поближе к дьячкам, стал задувать с ними вместе не в такт, но очень громким и звонким голосом: «Даждь дождь земле алчущей, спасе!» Раз от раза он все хватал это смелее и громче и очень этим угодил и крестьянам и духовенству, с представителями которого он еще более сошелся за столом, где опять несколько раз поднимался и пел: «Даждь дождь земле алчущей, спасе!» Этим Алымов ввел у нас прошение о дожде в такое распространение, что после у нас в доме все по целым дням пели: «Даждь дождь земле, спасе!» Но больше всех в этом упражнялись мы, дети: мы в своем молитвенном напряжении даже превзошли старших тем, что устроили себе из няниных фартуков ризы, а из свивальников орари *, и все облачились да пели: «Даждь дождь». Нам это очень нравилось, но прислуге мы надоели, и служение наше было расстроено тем, что нянька отобрала у нас облачения и сказала:
— Полно дьячить! теперь уже никому и дождь не нужен: настала пора убирать, а убирать нечего:
Это было для нас ужаснее открытие! Мы и не заметили, что
Пришел голодный год! «Съедим, что зародилось, и умрем», — говорили мужики и пекли еще из новины лепешки и наварили к успенью браги, а с богородичного рождества некоторые несмело стали отлучаться… Спросите — куда? Сначала был еще стыд в этом сознаваться — отлучки эти скрывались: люди уходили из села и возвращались домой в потемочках, «чтобы сумы не было видно», — но голод и нужда возрастали, и к покрову все друг о друге стали знать, что всем есть нечего и что «всем надо идти побираться».
V