— Мало ли что! Разве можно мужчине препятствовать!
— Ах, мой друг, да как же ему не препятствовать, когда он в этих своих трех волнениях неведомо чего хочет, и ему вдруг вздумается куда-то ехать, и он сам не знает, куда ехать.
— Знает небось.
— Нет, не знает. «Мне, говорит, три волнения надоели, и я хочу от них к самому черту в ад уехать». Золовки пугаются и просят меня: «Разговори его!» Я и говорю: «Туда дороги никто не знает, сиди дома». — «Нет, говорит, Мармартын, нет; нужно только на антихристова извозчика попасть, у которого шестьсот шестьдесят шестой нумер, — тот знает дорогу к черту».
И пристанет вдруг ко мне: «Уйдем, Переносица, со мною потихонечку из дома и найдем шестьсот шестьдесят шестой нумер и поедем к дьяволу! Что нам еще здесь с людьми оставаться! Поверь, все люди подлецы! Надоели они!» И так упросит, что даже со слезами, и жаль его станет.
— И неужели вы с ним ездили? — спросила Аичка.
— Да что, мой друг, делать. По просьбе золовок случалось, — отвечала Марья Мартыновна. — Как своя в доме у них привыкла, и когда, бывало, сестры просят: «видишь, какой случай выдающийся, прокатись с ним за город, досмотри его», — я и ездила и все его глупые шутки и надсмешки терпела. Но только в последний раз, когда докончательный скандал вышел, он меня взял насильно.
— Как же он мог вас насильно взять?
— Я в лавке себе сапоги покупала и очень занялась, а приказчик обмануть хочет и шебаршит: «Помилуйте… первый сорт… фасон бамбе, а товар до того… даже Миллера». А он входит — и вдруг ему увертюра московского воспоминания в лоб вступила.
«Я, — говорит, — мать Переносица, ехал и тебя увидал и очень нужное дело вспомнил: отбери мне сейчас шесть пар самых дорогих сапожков бамбе и поедем их одной даме мерить». Я говорю: «Ну вас к богу!» — а он говорит: «Я иначе на тебя сейчас подозрение заявлю».
— Ишь какой, однако, прилипчивый!
— Ах, ужасный! совершенно вот как пиявок или банная листва — так и не отстанет. И чего ты хочешь: как его образумить? Во-первых, кутила, а во-вторых, бабеляр *, и еще какой бабеляр! Как только напосудится, так и Крутильду забыл, и сейчас новое ударение к дамской компании, и опять непременно не какие попало дамы, а всё чтобы выдающиеся, например ездовщицы с аренды из цирка или другие прочие выдающиеся сужекты своего времени. А угощать благородно не умел: в каком хочешь помещении дезгардьяж наделает, всего, чего попало, натребует и закричит: «Лопайте шакец-а-гу!» Многие, бывало, обидятся и ничего не хотят или еще его «свиньей» назовут, но ему все ничего, шумит:
«Глядите, инпузории *, в пространство, что я могу: я не плотец Скопицын, который с деньгами запирался, а я со всеми увертюрами живу!» И сейчас и начнет свою первую обыкновенную увертюру: всю скатерть с приборами на пол, а платить — «убирайся к черту».
Того и гляди, что его когда-нибудь отколотят.
Я это и говорю его сестрам: «Как хотите, а, по-моему, его надо молитвою избавить от его бесстыдства», и Афросинья сейчас этому и обрадовалась; но он сам ни за что и слышать не хотел о молитвах.
«Постанов вопроса, — говорит, — такой: что я — порченный, что ли, чтобы меня отмаливать? Я в духовных делах сам все знаю: я пил чай у преосвященного Макариуса *и у патриарха в Константинополе рахат-лукум ел, и после них мне теперь в молитвах даже сам Мономах *не может потрафить».
Разумеется, надо было сразу не пощадить на самое выдающееся, но вдова Маргарита Михайловна Степенева хоть и богачка, а замялась в неопределенном наклонении. Я вашего капитала, разумеется, вполне не знаю…
— Это вам и не надо знать, — оторвала Аичка, — вы ведите свои истории, а меня врасплох не испытывайте.
— Конечно. Я только так к слову сказала, я и не любопытна, но все равно на то же вышло. У Маргариты Степеневой, как я вам сказала, есть дочь Клавдия, молодая и прекрасивая этакая девица, собой видная, — красоты вид вроде англичанского фасона, но с буланцем… Воспитывалась она в иностранном училище для девиц женского пола вместе с одною немочкою и сделалась ее заковычным другом, а у той был двоюродный ее брат, доктор Ферштет; он, этот Ферштет, ее и испортил.
— Спутал? — спросила живо Аичка.
— Нет, — отвечала Марья Мартыновна, — спутать он ее не мог, потому что она бесчувственная, но разные пустые мысли ей вперил.
— Про что же?
— Да вот, например, насчет повсеместного бедствия людей. Сам он такой неслыханный оригиналец был, что ничего ему не нужно; так и назывался: «бессчетный лекарь». Ко всем он шел, а что ему кто заплатит или даже ничего не заплатит, это ему все равно, всех одинаково лечил и к бедным даже еще охотнее ходил и никогда не отказывался, а если дадут, так он сунет в карман и не считает, чтобы не знать, кто сколько дал. Вот он ее этим безразличием пленил и к такой простоте ее свел, что она обо всем образе жизни людей стала иначе думать, и все она начала желать чего-то особенного, чего невозможно и что всех огорчает.
— Непочтительная, что ли, стала?