В наши смрадные дни даже в тиши меррекюльских песков *никуда не уйти от гримас и болячек родной политики: минувшим летом среди тамошних генеральш ужасно много было тревог и смущения из-за их «неопытных мальчиков». Так зовут одни из них своих сыночков, другие племянников, достаточно сомнительной марки, а третьи просто жоли-гарсонов *, при взгляде на мощные плечи которых начинают согреваться пламенем былых страстей их увядшие сердца и потухающие взоры. Волнует генеральш то, что теперь опять стало неспокойно, и молодому человеку легко так оступиться, что «этого потом и не поправить». Особенно трепыхали те, у кого их жоли-крошки учатся в Московском университете, откуда армянский просветитель России *рукою властной изверг профессоров Муромцева *и Ковалевского *. Большинство «крошек» лекциям предпочитают катки, танцклассы, но задор требует отважного геройства, и когда начальство отняло этих «властителей дум», крошки стали волноваться, делать бетизы и этим огорчать генеральш.
Одна из них волновалась особенно пылко и, тряся пучком фальшивых кудерок над подмазанным лобиком, взвизгивала:
— Я не стерпела и у cousine Barbe самому Михаилу Никифоровичу так и отрезала *: pas de zèle, pas de zèle, * [39]но он все боится, что нас от Европы отмежуют по Нарву, и только потирал руки, а путного ничего сказать так и не сумел…
Услыхав нападки на Каткова, отдыхавший среди тех же меррекюльских песков директор гимназии с Волыни, не то из хорватов, не то из чехов, вскипел священным патриотизмом и восстал на защиту достолюбезного хорватским сердцам апостола от Страстного бульвара *и, взвизгивая не хуже генеральши, стал кричать на нее, что она не разумеет предуказаний державной политики, ради которой надо изъять не только Муромцева и Ковалевского, но и всех иже с ними.
— Корень зла да извержен будет, — вопил директор, вздымая к тусклому чухонскому небу свой тощий перст.
— Но это значит дразнить Европу, — вопила генеральша.
— И будем дразнить Европу, и будем, но зато не оставим дома нечисти и злоучений, — твердил директор.
Когда они, неистово споря, удалились от скамейки возле памятника, хранивший дотоле молчание сановник из весьма заслуженных презрительно поглядел им вслед и наставительно подвел итог их спору:
— И злоучений оставлять не след, но и дразнить Европу тоже не годится, а всему беда в том, что люди сегодняшнего дня не умеют вести свою линию аккуратно, рубят, может быть, и по нужному месту, но неловко, без грации. Вот как эти самые чехи на рояли играют: ни в одной ноте не сфальшивит, а того туше, каким вас Антон Григорьевич *ласкает, у них ни за что не выходит…
— Так, ваше превосходительство, полагать изволите, — спросил кто-то сановника, — что и администрации туше необходимо?
— Всенепременнейше-с! И что прежде эту грацию администрация в политике соблюдать умела, поясню примером из своих личных опытов.
До того, как меня призвали в столицу, в состав высшего учреждения империи, правил я университетским городом на юге. Время было смутное. Турецкая война, черняевские добровольцы под аккомпанемент аксаковских юродств всех всколыхнули *, и моего предшественника среди белого дня в самой людной части города в карете пристрелили *. Мне такая участь не нравилась, и с первого же дня стал я зорко присматриваться, и вижу, что всей смуте центр и верхушка — университет и ветеринарный институт: студенты всё больше хохлы, пылкие, упрямые. Под масть им и профессора, которые молодежь и подзуживали, кто поглупей — явно, на лекциях, а кто похитрей — из-под полы, на гулянках да на вечерках. Особенно один трибун у них славился: и умница и оратор не хуже Гамбетты *, так что стриженые дивули прямо его слободским Лассалем окрестили *и всё ждали, когда же он их сомкнутыми рядами, как шпильгагенский Лео *, поведет на «последний, решающий бой».
Присмотрелся я к нему, собрал через жандармского полковника все, что знать полагалось, и вижу, что при нем у нас добра не будет. Решил с ним развязаться.