Они сидели рядом, укрывшись по пояс одеялом, положив под спину подушки, и ужинали, рассуждая о дебютантке. Нана находила, что у нее «ни кожи, ни рожи и никакого шику». Фонтан, возлежавший с краю, передавал куски торта, разложенные на ночном столике между подсвечником и спичками. Но под конец они поссорились.
— Да чего уж тут говорить! — кричала Нана. — Глаза — щелки, а волосы как пакля!
— Молчи ты! — возмущался Фонтан. — Великолепная шевелюра, огненные глаза!.. Удивительное дело, женщины готовы перегрызть друг другу глотку!
У него был крайне обиженный вид.
— Ну, хватит, заткнись! — грубо сказал он наконец. — Терпеть не могу, когда спорят. Давай лучше спать, от беды подальше.
И задул свечу. Нана, все еще злясь, не унималась: она не позволит говорить с собой таким тоном, она привыкла, чтобы с ней обращались уважительно. Он не отвечал, и ей пришлось замолчать. Но заснуть она не могла и все время ворочалась с боку на бок.
— Черт тебя подери! Скоро ты перестанешь вертеться? — воскликнул вдруг Фонтан, рывком приподнявшись на постели.
— Я же не виновата, здесь крошки, — сухо ответила она.
В самом деле, на простыне были крошки. Нана чувствовала их спиной, ягодицами, они были повсюду, кололи как булавками. От одной-единственной крошки у Нана поднимался зуд, и она могла чесаться до крови. Как это можно есть в постели торт и не вытряхнуть одеяло! Фонтан молча, с холодной злобой зажег свечу. Они встали и босиком, в одних рубашках принялись сметать ладонями крошки с простыни. Дрожа от холода, Фонтан снова забрался в постель, посылая Нана ко всем чертям, так как она велела ему хорошенько вытереть ноги. Наконец она легла, но, как только вытянулась под одеялом, снова стала ворочаться — в постели еще остались крошки.
— Ну вот! Я так и думала, — ворчала она. — У тебя к пяткам прилипли крошки… Не могу больше!.. Честное слово, не могу терпеть!..
Она приподнялась, будто собираясь перелезть через него и спрыгнуть с постели. Фонтан, которому ужасно хотелось спать, вышел из себя и со всего размаху влепил ей пощечину. Такую сильную пощечину, что Нана упала головой на подушку и замерла.
— Ой! — тихо вскрикнула она с глубоким каким-то детским вздохом.
Он пригрозил закатить ей вторую оплеуху, если она еще будет вертеться. Затем загасил свечу, лег на спину и сразу захрапел. Нана тихонько всхлипывала, уткнувшись в подушку. Как это подло с его стороны! Пользуется тем, что он сильнее! Но она и в самом деле перепугалась — такой грозной стала вдруг смешная физиономия Фонтана. Гнев ее улегся, словно пощечина ее успокоила. Чувствуя к Фонтану почтение, она прижалась к стенке, чтобы оставить ему побольше места. В конце концов Нана уснула, и хотя щека горела, глаза были полны слез, она испытывала какое-то сладостное изнеможение и такую усталую покорность, что больше уже не замечала крошек. Утром, проснувшись, она обняла Фонтана своими обнаженными руками и крепко прижала к груди. Ведь правда, он никогда, никогда больше не будет? Она безумно ею любит, от него и пощечину сладко снести.
И вот началась новая жизнь. Из-за всякого пустяка Фонтан закатывал ей оплеухи. Нана привыкла, притерпелась. Лишь иногда кричала, возмущалась, но он хватал ее за плечи и, приперев к стене, грозил удушить, — тут она смирялась. Чаще всего, рухнув на стул, она рыдала. А минут через пять, обо всем позабыв, весело болтала, смеялась, пела, суетилась, сновала по квартире, взмахивая юбками. Хуже всего было то, что Фонтан теперь пропадал целыми днями и раньше полуночи не возвращался: он ходил в свои излюбленные кафе, встречался там с приятелями. Нана полна была трепета и нежности и все сносила, боясь, что он совсем не вернется, если она встретит его укорами. Но в те дни, когда к ней не приходили ни мадам Малюар, ни тетка с маленьким Луизэ, она смертельно скучала. Однажды, в воскресенье, прицениваясь на рынке Ларошфуко к голубям для жаркого, она встретила Атласку, покупающую редис, и ужасно ей обрадовалась. С того самого вечера, когда Фонтан угощал принца шампанским, приятельницы потеряли друг друга из виду.
— Как, это ты? Ты, стало быть, близко живешь? — сказала Атласка, дивясь тому, что видит Нана на улице в такой час, да еще в домашних туфлях. — Ах, бедняжечка! Плохи, значит, дела?