Если кто-нибудь подумает, что эти мои легкомысленные беглые воспоминания о Сан-Франциско характеризуют преобладающую черту этого достойного города в годы моего первого с ним знакомства, то я заранее отметаю подобное предположение. Наоборот, в то время, как вся остальная Калифорния на удивление легко и бездумно пренебрегала любыми условностями, в то время, как вокруг бушевали бури страстей, Сан-Франциско сохранял неизменную солидность, практицизм и даже некоторую строгость нравов. Я, конечно, имею в виду не ту короткую пору сорок девятого года, когда весь город состоял из кучки лачуг, разбросанных на неровном берегу, да нескольких неуклюжих посудин у пристани, а самое начало его превращения в столицу Калифорнии. Первые неверные шаги в этом направлении были отмечены подчеркнутой степенностью и благопристойностью. Даже в те времена, когда все мелкие недоразумения между людьми решала пуля, а более крупные общественные конфликты передавались на суд Комитета бдительности, основной чертой господствующего класса в Сан-Франциско, безусловно, оставалась серьезность и респектабельность. Вполне возможно, что во времена владычества Комитета все необузданные и преступные элементы больше страшились морального воздействия внушительной когорты одетых в черное бизнесменов, чем простой силы оружия; и один из «обвиняемых» — призовой борец — как известно, покончил с собой в камере после встречи с суровыми и бесстрастными лавочниками — судьями. Даже особый, терпкий калифорнийский юмор, который умел смирять безумства револьвера и превратности покера, не проникал в благопристойные, разумные речи обитателей Сан-Франциско. Прессу также отличала трезвость, серьезность, практицизм — если только она не слишком ополчалась против общественных зол; мелкие, легкомысленные листки имели репутацию пасквилянтских и непристойных. Фантазию начисто вытеснили тяжеловесные статьи о государственном бюджете и соблазнительные призывы к помещению капитала. Местные новости подвергались строжайшей цензуре, которая вычеркивала все, что могло отпугнуть робких или чересчур осторожных обладателей капиталов. Случаи романтических беззаконий или горестные перипетии старательской жизни всячески сглаживались, о них писали с оговоркой, что все подобные происшествия давно отошли в область преданий и что жизнь и собственность в Сан-Франциско «находятся в такой же безопасности, как в Нью-Йорке или в Лондоне».
Точно такими же заявлениями сухо осаживали и любителей экзотики, приезжавших в поисках местного калифорнийского колорита. Пожары, наводнения и даже подземные толчки также рассматривались в свете этого несгибаемого оптимистического реализма. Я живо припоминаю прескучную передовицу, посвященную одному из сильнейших землетрясений; автор уверял, что только внезапность катастрофы помешала Сан-Франциско встретить ее подобающим образом, дабы в будущем навсегда пресечь возможность таких напастей. Комизм этого высказывания можно сравнить разве лишь с той серьезностью, с какою статья была принята всей общиной дельцов. Но как ни странно, этот упорный практицизм процветал бок о бок с крайней религиозностью и даже усугублялся фанатичностью, более подобавшей отцам-пилигримам прошлого столетия, нежели пионерам современного Запада. На заре дней своих Сан-Франциско был городом церквей и церковных конгрегаций; к ним принадлежали лучшие люди и самые богатые коммерсанты. Представители вымирающей испанской расы весьма небрежно соблюдали воскресные праздники, но их поведение, казалось, лишь подстегивало тягу к возрождению пуританской субботы во всей ее строгости. Почти за час до того, как испанец отправлялся смотреть бой быков, с кафедры сан-францисских церквей начинала греметь анафема воскресным увеселениям. Один из популярных проповедников, обрушиваясь на привычку устраивать воскресные торжественные обеды, заверял присутствующих, что, когда он видит, как по ступенькам бесстыдно поднимается гость в праздничном платье, он готов схватить его за шиворот и собственноручно оттащить от порога погибели.