— Везде трудно, — сказал он, вздохнув. — Но я где-либо заякорюсь. Чем в Сибирь ехать, я тут где-либо приткнусь… Не рыбачит никто?
— Кто их знает! — сказала Анна Васильевна. — Наших никого не осталось, а чужих я не знаю.
— Найдем, — ободряя себя, сказал Ефимов. — Море наше, значит, и счастье наше. До осени, до дождей, крышу над собой подниму, и дело в шляпе. А весной само пойдет… Так, Круглов?
— Через два года, я тебе говорю, у нас рай вскинется, — сказал Круглов. — Такого раю не было, как будет. Верь мне. Каждая травка в десять соков потянет. Каждый человек в десять хребтов повезет…
Над равниной прозвучал рожок. Анна Васильевна сказала:
— Пошли, Семен. Четверть гектара под картошку пускаем. Замучились ребятки.
— Ну, Круглов, спасибочки, — поклонился Ефимов.
— Ты б остался, слушай, — сказал раненому Круглов. — Ну, куда, спрашивается, тебе итти?.. Я его, — объяснил он Анне Васильевне, — думал к нам на хутор рекомендовать, он, знаешь, кузнец, замечательный… Ну, сам видишь, милый, рекомендовать тебя некому, а если желание есть, оставайся, прокормимся…
— Мне бы к живому месту куда приткнуться, — смущенно сказал Ефимов. — Будь я здоровый, тогда конечно… А как больному человеку, мне поспокойнее где…
— У нас он будет, ничего, у нас будет, — в два голоса разом сказали адыгейцы. — Наши кузнес убили, тоже хороший кузнес, очень замечательный, теперь кузнес совсем не имеем, вот он будет наш кузнес, хата исделаем, жена дадим… Садись, Ефим, садись…
— Ну, тогда ровный тебе путь да легкий ветер, — сердито сказал Круглов. — Жизни везде на всех хватит.
Ночь пришла вся своя, вся для себя. Костры зажечь было неудобно, ни лампы, ни коптилки под рукой не имелось.
Анна Васильевна и Круглов долго сидели одни перед шалашиком и вполголоса, чтобы не разбудить ребятишек (те спали в ряд, на свежем сене), говорили о завтрашней жизни.
Пережитое казалось маленьким, детским по сравнению с тем, что предстояло им пережить. Шла на них жизнь, как штормовая волна, и они спокойно ждали ее живительного и радостного прибоя, чувствуя себя в силах сделать что-то отличное, огромное, чего никогда не сделали бы раньше.
— Теперь плановать хутор будем по-новому, — говорил Круглов, — а главное, сразу сады. Сады и сады, чтоб как в раю.
Анна Васильевна разложила перед ним на обрывке газеты какие-то коренья и травки, и он брал их аккуратно, как куски сахару.
— Рабочие руки надо.
— Будут! Это я на себя возьму.
— И с деньгами тоже мученье может выйти…
— С деньгами, Анна Васильевна, ты не бойся. Главное, сама будь спокойна и действуй. Я, брат, видел, как помогают. Главное, свой план им сразу представить… Вот, мол, и вот, вся картина.
— У тебя, Семен, главное да главное. Одних главных, смотри, сколько набрал.
— А как же! — Круглов перестал жевать. — Теперь наша жизнь из главных дел только и будет, Анна Васильевна. Да-да. Это уж обязательно. Дома будем строить светлые, и сады протянем по улицам, чтоб перед каждым окошком радость цвела, зеленела, чтоб перед каждым окном соловей пел.
Он всхлипнул, но удержался, потому что Колечко укоризненно взглянула на него и покачала головой.
— Перед каждым окном, перед каждым окном свой соловей! — настойчиво повторил Круглов, не показывая, что он взволнован.
Война взрастила в нем могучие силы души, и он не знал, как лучше применить их к делу, но чувствовал, что применит, что теперь он не сможет жить прежней жизнью. Нет, теперь он зарился на всю жизнь сразу и верил, что справится, какой бы нежданно сложной она не была.
— Ты вот говоришь, Анна Васильевна, что ни ночь, а уж из земли Опанаса Ивановича что-нибудь да произросло. Вот так и из меня, растет, растет вверх, к солнцу просится, работы ждет. Война мне годы скинула, а злости прибавила. Рай сделаем, клянусь тебе!
Москва
Немало городов вошло в мою жизнь и оставило в ней свой след, как оставляют живые существа, с которыми ты многое пережил. Каков бы ни был Тбилиси, он навсегда останется в моей памяти городом веселым, озорным, таинственно-сложным, местами сказочным до яви.
Я люблю его душные многобалконные улицы, Куру, проползающую сквозь узкую щель серых скал у Метеха, его сады, его людей, певучих, как птицы, его историю, напоминающую сражение без передышек.
Но как бы ни был Тбилиси близок моему сердцу, он все же не способен заполонить его целиком.
Еще одно любимое существо часто вспоминается мне — и чем далее, тем все чаще и чаще. Это Баку. Вероятно, многим он кажется городом пыльным, душным и малоинтересным, но я в нем жил, я видел его изнутри, я бродил по жирным и мягким от нефти улицам Черного и Белого городов, Сураханам, Балаханам, мок под нефтяным ливнем, встречал свирепый норд-ост на Баклове, и при мне, в мои годы, как существо, идущее мне навстречу, город мужал и в то же время молодел. Старею я, а он все моложе, все ярче, все многограннее. У меня седеют виски, а в Баку появляются сад за садом, бульвар за бульваром, музей за музеем. Кажется, будто город этот живет навстречу времени, не к дряхлости, а от нее — к юности.