По крайней мере так писано в заготовленной Журавским правительству записке
*, которая ныне, вместе с другими бумагами покойного, хранится у того, кто пишет эти строки. Журавский не мечтал об освобождении крестьян иначе как с долговременною
— Он человек очень ученый.
— Какого духа он? — спросила бабушка.
Собеседник княгини поежился, поправил черную перевязь на своем больном лице и отвечал:
— Слишком возвышенного.
— Извините, — молвила бабушка, — я не понимаю, как человек может быть
— Когда он, имея высокий идеал, ничего не уступает условиям времени и необходимости.
— Червев таков?
— Да, он таков.
— Чего ж он хочет?
— Всеобщего блага народного.
— Он знает ваши заботы?
— Да.
— Вы с ним советовались?.. Извините меня, бога ради, что я вас так расспрашиваю.
— Ничего-с; да, я с ним советовался, мы с ним были об этом в переписке, но теперь я это оставил.
— Почему?
Журавский опять взялся за перевязь.
— Бога ради… я вас прошу, извините мне мои вопросы, мне это очень нужно!
— Он нехорошо на меня действует, он очень благоразумен, но все, что составляет цель моей жизни, он считает утопиею… Он охлаждает меня.
— Он не расположен к этому делу?
— Нет; но у него очень сильна критика…
— В чем же он критикует вашу записку?
— Он вместо ответа надписал просто, что в возможность освобождения по воле владельцев не верит.
— Во что же он верит?
— В то, что это сделаем не мы.
— А кто же?
— Или сами крестьяне, или самодержавная воля с трона.
И бабушка и ее собеседник умолкли.
— Что же? — тихо молвила после паузы княгиня, — знаете, может быть, он и прав.
— Быть может.
— Наше благородное сословие… ненадежно.
— Да, в нем мало благородства, — поспешно оторвал Журавский.
— И рассудительности, — подтвердила княгиня, — но скажите мне, пожалуйста, почему этот Червев, человек, как говорите, с таким умом…
— Большим, — перебил Журавский.
— И с образованием…
— Совершенным.
— Почему он живет в таком уничижении?
Журавский бросил на бабушку недовольный взгляд.
— Извините, — сказала бабушка.
— Ничего-с; мне только странно, о чем вы спросили: «Червев в уничижении»… Что же вас в этом удивляет? Он потому и в уничижении, что он всего менее его заслуживает.
— Это превредно, что у нас быть честным так опасно и невыгодно.
— Везде так, — буркнул, подвинув свою повязку, Журавский.
— Нет; у нас особенно не любят людей, которых уважать надо: они нам как бы укором служат, и мы, русские, на этот счет всех хуже; но все-таки… неужто же этот Червев так во всю жизнь нигде не мог места занять?
— Он был профессором.
— Я это слышала, но что же… с чем он там не управился?
— Читал историю, и не годился.
— Почему?
— Хотел ее читать как должно…
— Что выдумал!.. Его отставили?
— Сменили; он взял другой предмет, стал преподавать философию, его совсем отставили. Он ушел.
— Зачем же?
— Нашел, что лучше учить азбуке как должно, чем истории и философии как не надобно.
— И с тех пор бедствует?
— Бедствует?.. Не знаю, он ни на что не жалуется.
— Это удивительный человек.
— Да, он —
— Что вы думаете, если я попрошу его взяться за воспитание моих детей?
— Я думаю, что вы не можете сделать лучшего выбора, если только…
— Что?.. Вы мне скажите откровенно.
— Если вы не хотите сделать из ваших сыновей ни офицеров…
— Нет.
— Ни царедворцев…
— О нет, нет, нет, — и бабушка окрестила перед собою на три стороны воздух.
— А если вы желаете видеть в них
— Да, да; простых, добрых и честных людей, людей с познаниями, с религией и с прямою душою.
— Тогда Червев вам клад, но…
— Что еще?
— Червев христианин *.
Говорившие переглянулись и помолчали.
— Это остро, — произнесла тихо княгиня.
— Да, — еще тише согласился Журавский.
— Настоящий христианин?
— Да.
— Желаю доверить ему моих детей.
— Я напишу ему.