Алексей обернулся, теперь уже он разглядывал начальника, ловил его взгляд, хотел слово какое-нибудь придумать, но Иван Федорович сердито жевал колбасу и старательно отворачивался.
Через несколько дней, когда прощались, начальник облапил его, прижал сильно к кожаному наркоматовскому пальто и сказал:
— Давай, Алешка, за двоих! Я ведь тоже…
"За двоих!" Пряхин вспомнил слова эти, сказанные дрогнувшим голосом, и криво усмехнулся. Хоть бы за одного… Убил хоть одного фрица? Шел в атаку? Спас товарища? Сделал хоть что-нибудь стоящее там, на войне?
Пришел на фронт в январе сорок четвертого, при первой же бомбежке залетел под бомбу, еле выскребся на белый свет и вот теперь спрятался за добрую тетю Груню, за свою спасительницу…
"Давай, Алешка!"
Хреновый из него вояка вышел, что и говорить. Встреть он Ивана Федоровича, и объяснить нечего. Ну да ладно. Разве лучше, если бы отсиделся в наркомате? И так стыдобушки хлебнул. Так что ранение свое рассматривал Алексей как наказание за нерешительность, за трусость.
Изумленно приходя в себя, Алексей оглядел голубые занавески на окнах, чистый крашеный пол, покачал головой, разглядывая тетю Груню.
— Чего, голубок, затуманился? — улыбнулась тетя Груня, наливая в стаканы кипяток. — Иль зазноба вспомнилась? Ай, расскажи! Никогда мы про жизнь твою не балакали, сказал только, что бобыль, а как же так немолодой да одинокий? Иль беда какая случилась, так скажи, поплачь, как тогда, в первый раз, гляди полегчает. — Алексей улыбнулся.
— Ну, тетя Груня, и мастерица ты уговаривать да приговаривать! А балакать тут долго нечего. Была жена-то, была. Да сплыла. К другому сбежала, до войны еще. Ну и бог с ней!
Тетя Груня качнула головой, глаза прикрыла — стала похожа на грустную птицу.
— Не пожалела, значит, тебя, себя пожалела.
— Откуда ты знаешь? — встрепенулся Алексей.
— И-и, милай, — усмехнулась тетя Груня, — тут и знать нечего, все люди на две половинки делятся — на тех, кто себя жалеет, да на тех, кто жалеет других… Пей чаек-то! С калинкой!
Алексей пил чай, вглядывался в свое отражение на медном чайнике и снова чувствовал то, что было с ним днем: минувшее как бы отступает, становится незначительным, и тело наполняется новым желанием жить дальше, начать все снова, пусть вокруг война, пусть горе и беда еще носятся по улицам. Его-то они уже зацепили, и нечего им больше делать в его судьбе.
Ну ведь может же, может начаться все снова, сначала! И не в Москве, где есть у него комната и в той комнате все его минувшее, а в этом дальнем городке, деревянном, теплом, с доброй тетей Груней-спасительницей.
Может же стать так, что жизнь, отмеренная ему без удач, очень просто и незаметно отчеркнется жирной чертой, а дальше все будет другим хорошим, ярким, светлым.
А то, прошлое, — Москва, неудачная женитьба и побег жены, больно ранивший сердце, служба шофером у хорошего человека Ивана Федоровича, стыд за то, что он не на фронте, бомба и страдания — все это только первая попытка: ничем не замечательная, средняя, — но ведь первая же, только первая!
Над синей занавеской загустело сумеречное небо, и они сравнялись цветом — занавеска и воздух за окном.
Алексею захотелось запеть или крикнуть во весь голос, и он едва сдержался, поглядел озорным взглядом на тетю Груню и засмеялся, захохотал, обнажив крепкие, сильные зубы.
— Ты чего, соколик? — вскинула брови тетя Груня.
— Да так!.. Ничего… Просто так!.. — ответил он, смеясь.
А все-таки растревожила тетя Груня Пряхина, зацепила словами своими.
Пока говорили, чай пили — ничего не чувствовал он, а лег на прохладную простыню, утопил голову в пуховой подушке, и забытое, вычеркнутое из жизни в глаза к нему заглянуло, из тьмы выступило.
Была у него жена, была. И сам он во всем виноват.
Когда взяли его в наркомат к Ивану Федоровичу, какая-то командировка выпала им в сторону родного сельца Алексея, и начальник отпустил Пряхина на сутки проведать родных, пока он будет разбираться со своими делами в ближнем городе. Вот Алексей и явился — на новой «эмке» и во всем кожаном хромовые сапоги московского пошива, кожаные штаны, куртка, краги, сверкающие на солнце. Фуражка, и та кожаная.
Отец тогда еще долго признать его не мог, стоял в воротах во фрунт думал, начальство какое подкатило. Этот его приезд и теперь, поди-ка, в селе помнят — все, почитай, у дома ихнего побывали. «Эмку» щупали, а заодно и его, Алексея, потому что блистал он своей кожей навроде «эмки». Вот тогда и заприметил он глазастую Зинаиду.
Как у них тогда все вышло, и не вспомнишь, закрутилось колесом: днем познакомились — Зинаида руку лодочкой церемонно протянула, вечером целовались взахлеб, будто после дальнего перегона до речки добрались, а ночью, в баньке, довели начатое до конца — все как во хмелю, в сумасшествии… Через сутки вернулся Алексей к Ивану Федоровичу, еще через сутки прибыл домой, а в коридоре коммунальной квартиры уже сидит Зинка: сбежала из дому к нему.