«Все правильно, но… вот Варенька, разве она не первой очереди? Разве может сидеть и ждать, пока мы будем целый час слушать речь генерала или выступления артистов?» Такая мысль показалась Ивану Ивановичу чудовищной. Он надел халат и стал мыть руки. Сам он не пошел на митинг и на концерт потому, что был утомлен до крайности, да и расстроен, но уйти сейчас на отдых не мог: в тамбуре ждали раненые.
Подойдя к операционному столу, где Варе накладывали гипс, он посмотрел на ее тесно сомкнутые ресницы, на сжатые губы. Воспоминание из прошлого, как молния, озарило его: с таким же трепетом он подходил к столу, на котором лежала когда-то Ольга, накрытая свежей простыней, заутюженной в квадраты. Но тогда перед ним находилась сама затаившаяся враждебность, измена. А сейчас стоит только приоткрыться этим глазам, и какая любовь глянет на него! Но ведь они могут и не открыться! При одной мысли об этом сердце Ивана Ивановича так болезненно сжалось, что он вынужден был прислониться к операционному столу, даже пошатнув его.
— Что еще, коллега? — ласково спросил Решетов, пеленая широким бинтом плечо Варвары и прелестную грудь ее, полузакрытую косо сдвинутой смятой стерильной простыней.
— А вдруг осложнение, Григорий Герасимович? Ведь может быть и гангрена!
— Да, конечно. Надо бы сыворотки лошадиную дозу, и стрептоцид, и сульфидин. Жаль, что у нас нет еще чего-нибудь!
— Вы шутите?
— Отчего же не пошутить? Я всегда радуюсь, когда людям хорошо. Не смотрите на меня так жалобно! Вам это не идет, и Вареньке не понравилось бы… Ваше счастье, что она заснула после укола и не слышит, как вы покушаетесь на ее здоровье!
— Если бы ты видела, как он волновался, пока Григорий Герасимович делал ей обработку плеча и накладывал гипс! — задумчиво щурясь, рассказывала Софья Шефер Ларисе. — Я позавидовала ей, честное слово! Позавидовала и подумала: так ли просто будет для меня после войны создать себе новую семью? Ведь мне уже сейчас за тридцать, а сколько времени продлится война, и сколько еще за это время останется вдов… Кто сможет тогда вернуть нам утраченное женское счастье?
Лариса молчала, сосредоточенно разглядывая какой-то невидимый Софье изъян на рукаве своей гимнастерки.
— Нет, ты понимаешь, Лариса! — Черные глаза Софьи Шефер блеснули мягко и влажно. — Как сразу сказывается любовь! Григорий Герасимович был потрясен самообладанием Аржанова, когда тот делал операцию своей бывшей жене. А тут по сравнению с тем ранением — пустяки. Боль, конечно, отчаянная — задето плечевое нервное сплетение, — но опасности-то для жизни нет. А у дорогого Ивана Ивановича и нервозный тик в лице, и глаза вот такие. — Софья показала пальцами, какие круглые, большие глаза были у Аржанова. — И все осложнения ему мерещатся. Правду говорят — мы, врачи, самые скверные пациенты: стоит заболеть врачу или его ребенку, так мнительности нет предела.
Фирсова все молчала, только склонялась да склонялась над грубым фронтовым столом, возле которого они обе сидели. И вдруг заплакала, уткнувшись лицом в ладони.
— О чем ты? — спросила озадаченная Софья, нежно и крепко обнимая ее вздрагивающие плечи. — Слушай! Неужели правда то, о чем я сейчас подумала?
— Нет, нет. Только не это. — Лариса сразу перестала плакать, всей негодующей пылкостью ответа подтверждая догадку Софьи. — Если бы я хотела… Но ты ведь знаешь, как я вела себя.
Она провела мокрыми ладонями по лицу и волосам, отбрасывая назад пышные пряди. Губы ее жалко кривились. Но молчать теперь она уже не могла.
— Ты правду сказала, Соня: кто вернет нам наше счастье? — с болью душевной вырвалось у нее. — До войны у меня было все, что нужно женщине. Сейчас со мной остался один Алеша. Теперь и у меня нет мужа, Сонечка!
— Он бросил тебя, Лариса? — вскричала Софья, вспомнив, какой до болезненности жалкой пришла однажды Лариса на работу.
Негодование, прозвеневшее в голосе Софьи Шефер, заставило Ларису вздрогнуть.
— Нет, он убит в бою три месяца назад.
— Как ты могла скрыть это от нас? Как тебе не стыдно?! — горячо упрекнула Софья, снова припоминая разительную перемену во внешнем облике подруги и свои попытки узнать, что с нею творится. — Ах ты дуреха, дуреха милая! — сказала она соболезнующе, вкладывая в это восклицание весь беспощадный смысл неожиданного откровения, который и не мог быть высказан иначе таким прямым человеком. — Не плачь! Не смей теперь плакать! У тебя есть сын, работа есть и, если хочешь, будет сестра, самая преданная, самая нежно-заботливая.
— Спасибо, Соня! Только никому не говори, что мой муж убит. Ты удивляешься, как я могла скрыть это от вас… Но ведь у меня ребенок. Его убьет известие о смерти отца. Потом, в другой обстановке, когда он станет крепче и старше, узнает все. А сейчас нельзя. Новое потрясение сломит его. Если ты расскажешь хоть кому-нибудь, это обязательно дойдет до Алеши.
— Я не расскажу, — мрачно пообещала Софья, но тут же вскочила, словно девочка. — Петух поет. Ей-богу, поет петух! — Легко пробежав по блиндажу, она распахнула дверь.