Накладывая повязку раненому, Иван Иванович взглянул на оранжевые языки огня и вспомнил безумную старуху, плясавшую на улице горевшего украинского села. Седые волосы ее были растрепаны, платок сбился на шею, а плясала она строго, старательно, будто работала, только порою выкрикивала: «Красиво? Красиво?..» Задохнувшись, останавливалась, словно остолбенев, а через минуту — снова в пляс. У всякого, кто видел ее пляску, становилось тяжко на душе, но народ смотрел молча, только проходившие красноармейцы сказали:
— Когда же мы дадим фашистам по зубам за все их красивые дела?!
«Когда же?!» — подумал Иван Иванович, опечаленный гибелью товарищей.
Ночью степь, накаленная за день солнцем, дышит теплом, низко блестят над нею звезды, отдавая нежной горечью полынка, шелестят спелые августовские травы. Лег бы и лежал хоть до утра, глядя в близкое небо, слушая легкую поступь полусонного ветра. Такой ночью только влюбленным бродить по степи!.. Но сейчас на западе беспрестанно колышутся сполохи взрывов. А вот почти рядом раскрылась огненная пасть, рявкнула грозно… Снова раскрылась с ревом, и пошло сверкать, сгущая красными вспышками обвалы темноты. В глубине неба зашарили лучи прожекторов, смахивая звезды, выискивая гудящие самолеты, а над горизонтом, словно для отвлечения, засветились то и дело взмывавшие из мрака белые вражеские ракеты.
Иван Иванович споткнулся, зацепив ногой за длинную плеть; зашуршали потревоженные большие листья.
— Растут твои трехпудовые тыквы, Денис Антонович! — с невеселой усмешкой в голосе напомнил он. — Растут себе и не знают, что пройдут по ним немецкие танки…
— Тыквы — и вдруг танки! Пройдут ведь! — Но почему хотелось фельдшеру Хижняку на Каменушке, в условиях приполярья, где и елки-то не растут, вырастить трехпудовую тыкву? Если бы арбуз… Вон их сколько раскатилось вокруг!
Среди ночи, когда Большой Воз коснулся дышлом горизонта на севере, Хижняк предложил устроить привал.
— Мы тоже сегодня не малый путь сделали, — сказал он, посмотрев на звездные шляхи.
Друзья пожевали хлеба и прилегли под стогом колючего степного сена. Хижняк как будто сразу задремал, а Иван Иванович, закинув за голову руки, все смотрел в успокоившееся небо, усыпанное крупными звездами, смотрел и думал о идущих боях, вслушиваясь в глухой гул, наплывавший с запада. На востоке слышалась пальба зениток, что-то взрывалось и там. Поток машин на шоссе шумел во тьме непрерывно, и люди, шедшие пешком, двигались прямо степью, тащили узлы, сонных ребятишек, вели своих буренок, гнали стада колхозного скота. То стоны слышались в ночи, то говор, то стук колес и бряцание оружия, и все это лилось, лилось на восток. Видно, большой затор образовался у переправ, если сейчас, когда враг уже подходит к Дону, полна степь народом!
«Ка-ак он нас опять погнал! — с тревогой, все время нывшей в груди, думал Иван Иванович. — Не можем мы остановить его, а ведь решается судьба страны, и нельзя допустить, чтобы фашисты прорвались к Сталинграду». Тут доктор вспомнил о своей бывшей жене. Перед самой войной ушла Ольга, и никто из родных не провожал хирурга на фронт. А сегодня уничтожены остатки его фронтовой семьи — большого, смелого, дружного коллектива, и печаль новой утраты легла на душу, уже ожесточенную зверствами врага. Погибли товарищи, с которыми пришлось пережить и преодолеть столько трудностей. Хирург на фронте тоже воюет, возвращая раненых в строй, мало того: чтобы не пропал тяжелый опыт войны, изучает его по горячим следам. Очень жаль, что вместе с имуществом госпиталя погибли материалы непосредственных наблюдений за острым периодом травмы черепа: заметки и выписки, сделанные в часы, положенные для отдыха.
Хижняк вдруг всхлипнул, оборвав мысли Аржанова.
— Что ты, Денис Антонович?
— А ничего! — сказал тот совсем не сонным, тихим голосом. — Лежу и размышляю… Неужели и тут их не остановим? Неужели вырвутся на Волгу? Ведь только Дон им форсировать, и опять равнина — как стол, гладкая. Я знаю… В восемнадцатом году добровольцем-фельдшером пришел сюда с кавалеристами из Ставрополя… Вместе с рабочим классом били в Царицыне морду белой сволочи, а теперь туда дорожку врагу протаптываем! Берут нас за горло… — Голос Хижняка оборвался, заглох. — Когда был я хлопчиком малым, украл кто-то у моего батьки фонарь, — заговорил фельдшер, чуть погодя. — Я не брал, не видел даже этого фонаря, а батя не поверил, отстегал меня вожжами… Ох, и плакал я в тот раз! Один только раз в жизни так плакал. Сейчас словно камень пудовый ношу на сердце. Ожесточился. Зажелезнел. Но вспомнил врачей и сестер наших — и вроде заплакал. А слез-то настоящих нет: пробилась такая слеза, аж глаза выедает, вот яд какой во мне накопился!
Хижняк сел, четко выделился на красном фоне занявшегося вдали пожара словно углем очерченный, характерный его профиль: вздернутый нос и загнутые большие ресницы. Люди на привалах не разжигали костров, даже курили с опаской, а война нагло раскидывала по степи свои огненные вехи.
Иван Иванович тоже привстал, начал собираться.