Ночь — свежая в этих местах — ушла сразу. Утра не было. Жара навалилась внезапно и душила до вечера.
Говорят, в Сахаре камни, раскаленные за день, ночью лопаются от резкого похолодания, и думалось, что, может быть, ночью не перезрелые дыни ухали, подобно филинам, а трещал и измельчался камень, исстрадавшийся в здешнем пекле.
Наконец-то они увидели Дусматова, того человека-чудо, о котором ходили легенды не только по всей Ферганской долине, но и за ее пределами, в других краях и республиках.
Участок его был недалеко от проезжей дороги, и, видно, многие знали об этом: машины, арбы и пешие люди задерживались поглядеть на работу знаменитого землекопа. Издалека чувствовалось, что в этом месте что-то не так, как в других местах. Приезжий художник, поставив мольберт на дне прорытой траншеи, набрасывал с натуры портрет Дунана Дусматова, который, ни на кого не глядя и ни с кем не заговаривая, споро и ловко работал кетменем в нескольких шагах от художника.
Среднего роста и скорее сухощавый, чем коренастый, с прищуренным, как бы все время всматривающимся вдаль и что-то уточняющим, а не просто рассматривающим взглядом, он не производил впечатления человека физически сильного, а человека волевого, упорного, упрямого.
Треугольничек коротко остриженной бородки и жесткие серповидные усы, подбритые у края нижней губы, подчеркивали сухой и несколько жесткий рисунок его очень выразительного лица. Ему шел, как было уже всем известно, тридцать четвертый год, но он выглядел старше.
Пока гости, сойдя с машины, пешком добирались до Дусматова, всеведущий Ахундов уже разузнал, что семьсот тридцать шесть процентов, о которых вчера говорилось на концерте, относились к позавчерашнему дню, а вчера Дусматов дал уже не более и не менее как восемьсот процентов, и это в то самое время, как соседи его выработали по двести процентов.
— Наверное, тот, кто выдумал кетмень, был его дедом! — острил Ахундов.
Участок, на котором работал Дусматов, представлял собой сейчас широкую и пологую траншею в человеческий рост. Со дна траншеи на отвал вела узкая, но хорошо утоптанная тропинка (он сам ее приводил в порядок поутру, перед началом работ), по которой Дусматов то и дело поднимается с выкопанной землей на плечах. Это прежде всего и отличало его от остальных землекопов, работающих с носильщиками. У него нет никого. Он один. Крепко стянув поясницу бильбоком, он ловко работает кетменем, как лопатой. На земле перед ним квадратное полотнище. Семь-восемь кетменей — и оно полно. Он пригибается, берет три угла полотнища в левую руку, четвертый — в правую и делает резкое движение на себя. Грунт сбивается в кучу. Тогда он быстро вскидывает полотняный узел себе на плечо и идет по своей удобной тропинке к отвалу, на гребень траншеи, поворачивается боком, выпускает из рук три конца узла, и грунт, тяжестью своей расстилая полотно по спине Дусматова, высыпается наземь, а он, почти не задерживаясь, спускается вниз и на ходу подхватывает торчащий в земле кетмень. И вновь удары — один, два, три, шесть, восемь! И вот подхват узла. И снова подъем на гребень. Вот и все.
А другие?
Кетменщик добывает землю и бросает ее на носилки, которые держат двое людей. Они стоят, пока он работает, и кетменщик теряет время, пока они переносят землю. Здешние носилки невелики. Столько земли, сколько они способны поднять, не были бы тяжестью и для одного. Дусматов это учел. Сэкономив на ожидании носильщиков, он выиграл огромное количество времени. Он выиграл еще от того, что каждодневно улучшал свою тропку, ведущую наверх.
И это-все? Да, не было ни чуда, ни колдовства, ни особой сложности нововведения, были удивительная ритмичность, слаженность и продуманность простейших движений, их художественность, их артистичность и точность. Гости стали спорить о том, перегружает ли себя Дусматов, или не перегружает, экономит ли свои силы, или, стремясь к рекордам, изматывает себя до последнего, и дотошный доктор Горак стал вглядываться, как дышит Дусматов и больше ли потеет, чем другие.
Ахундов все время переводил для сведения окружающих, и слух о том, что Дусматовым любуются иностранцы, уже собрал множество любопытных, и все они галдели, то обсуждая гостей, то вставляя свои замечания относительно Дусматова. Среди любопытных были и представители дальних участков, приехавшие поучиться хорошей работе.
Он, Дусматов, не мог не слышать этого галдения и, вероятно, мог бы ответить на многие замечания, относящиеся к нему, — но он даже не взглядывал на окружающих, и по его спокойному, сосредоточенному лицу было видно, что он не слышит, что творится вокруг.
Он ничем не отвлекался, он был весь в себе, как танцовщица, что покорила тысячи зрителей, как певец, всем существом ушедший в песню, как цирковой акробат, не видящий ничего, кроме своей трапеции. Он был художник. И, вероятно, именно эта черта была самой сильной в его новаторстве: она-то и определяла его успехи.