Он целует ровный пробор между венцами, взяв ее бережно за виски, а она берет и целует его громадную толстую руку. В жизни никто не целовал ему рук, кроме Маруси; но она целует, и он удивился бы, если бы ему сказали, что его руки некрасивы: очевидно, они прекрасны, если их целует Маруся…
А на другой день Акиндинов летит над облаками в край, где зреют цитрусы. Ломит в ушах от высоты. В окне самолета взлетает и падает большое зимнее солнце. И в прорывах туч открывается внизу белая Земля.
На Земле готовятся к встрече Нового года. Да, еще год прожили мы с вами, как время бежит.
По городу расставляют щиты с портретами рабочих, досрочно выполнивших годовой план. Детишки считают дни, оставшиеся до новогодних каникул. Опять выставлены в витринах блестящие шарики и целлофановые хлопушки. На площадях продают елки, пахнущие лесом и детством. В яслях станкостроительного завода достают из нафталина художественного деда-мороза, приобретенного Акиндиновым год назад: надо поправить деду помятую бороду и подновить позолоту; на нового деда экономный товарищ Косых денег не даст.
Скоро попируем. Кто и не пьет — в эту ночь обязательно выпьет. Прозвонят кремлевские куранты — как не чокнуться? Чокнемся за счастье Саши и Юльки и их друзей, за свершение их надежд, за процветание города Энска! Пожелаем мужества Дорофее в предстоящих ей новых испытаниях. Пожелаем самых больших успехов товарищу Косых и всему станкостроительному заводу и всем людям, честно работающим для жизни — бесконечной, вечно молодой, вечно обновляемой жизни.
С Новым годом, товарищи!
СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ РОМАН
О юность легкая моя!
1
После долгой разлуки Севастьянов ехал в город своей юности.
Когда-то Илья Городницкий рассказывал:
«Я гимназистом ушел из дому. Черт знает, где только не был. В Тифлисе при меньшевиках работал в подполье, накрыли, сидел в камере смертников, уцелел чудом. Был комиссаром дивизии, членом ревтрибунала, воевал, учился, жил в Москве, в Гамбурге, в Париже, написал книгу. И вот приезжаю домой. На Старопочтовой цветут акации. В тротуаре выбоины на тех же местах. Старые евреи сидят под акациями на стульях, дышат воздухом. Не помню, кто такие. Ну, думаю, меня тем более не узнать. У меня, между прочим, борода и заграничный реглан. Прошел и слышу:
— Володьки Городницкого сын. (Равнодушно.)
— Возмужал.
— Возмужал…»
Узнают ли Севастьянова старожилы родимых мест? Много лет прошло, он совсем от этих мест отбился, считал себя прирожденным москвичом. И кто там остался из старожилов? Пятилетки, переселения, война перетасовали людей. В городе новые улицы, новые парки — город в войну был сильно разрушен, теперь отстроен. Говорят, хорошо отстроен.
Севастьянов ехал туда на день, от поезда до поезда, просто взглянуть… Ехал из санатория, в вагоне были сплошь курортники, возвращающиеся домой: женщины с шоколадными руками, обнаженными до плеч, и с яркими губами на шоколадных лицах; мужчины в светлых рубашках. Их голоса были еще по-курортному оживленными, празднично беззаботными. Мужчины острили; женщины кокетливо вскрикивали… Детишки с выгоревшими на солнце головами томились и капризничали в вагонном бездействии. Багажные полки были забиты новенькими белыми корзинами с фруктами. Пахло яблоками и виноградом. Резвый ветер дул в окна.
Горы кончились. Поезд шел через степь. Севастьянов до вечера простоял в тамбуре, положив локти на опущенную раму окна. Два месяца назад, с самолета, он ничего не увидел: был болен и, взглянув вниз с высоты облаков, закрывал глаза от слабости… Сейчас были убраны хлеба, и обнаженно и величаво лежала земля, отдыхая от праведных трудов, желто-серое жнивье, окропленное яично-желтой сурепкой, — серый цвет и желтый цвет до горизонта. На откосе за окном, казалось — на расстоянии вытянутой руки, бесплотно трепыхались сухие бледно-лиловые бессмертники.
Кое-где пахали, черная полоса опоясывала край земли — черное море, маленький трактор бороздил черное море. Потом заполняла все видимое пространство бурая отава, по отаве паслись пестрые коровы. Седой чабан в соломенной шляпе сидел на насыпи, свесив босые старые ноги, и пил молоко из бутылки. В другом месте пасла стадо девушка городского вида, она медленно шла с хворостиной в руке и читала книгу, на ее склоненной шее, в вырезе платья, обрисовывались позвонки, оборка широкой юбки вилась вокруг колен.
Круглыми комочками дыма попыхивала даль, мимоходом в вагонное окно влетело тарахтенье молотилки, три такта: та-та-та.
Станица, беленые хаты, колодец на улице. Женщина, скалясь от солнца из-под белого платка, крутила колодезный ворот и глядела на поезд. И так же знойно скалился, глядя из-под ладони, маленький мальчик, стоящий возле женщины. Тяжелое ведро медленно и прямо подымалось из колодца, над дверями хат прибиты гирлянды лука и связки перца, красного как огонь.