Порой я встречал его на улице и, понятное дело, всегда здоровался. Наверное, вот эти ответные его действия меня и пугали: иногда он даже снимал шапку, раскланивался, и мне было неловко оттого, что старый человек зимой стягивает из-за меня свой рыжий треух — ведь холодно, можно простудиться. Но вот иногда, столкнувшись с ним носом к носу и поздоровавшись, я видел пустые, ничего не видящие глаза. Не узнал меня? Не услышал моего приветствия? То ли чутьем каким, неразвитой, но ясной детской интуицией, то ли светлой верой в простоту отношений я знал, был уверен: и видит и слышит, а не здоровается в ответ нарочно.
Почему? Это расстояние было так велико — сперва сорвать шапку с головы, а потом не заметить.
И снова снять шапку перед пацаном…
Странность Мирона всегда оставалась для меня новой, не переставала поражать, и классе в третьем я сказал об этом маме.
Она выслушала серьезно, оглядела меня очень строго, словно оценивала мою готовность понять ее, и сказала:
— Ты к нему близко не подходи! Он всегда с кнутом.
Я обиделся. Конечно, я пацан, но все-таки не бессловесная Машка. Неужто посмеет? Нет, мама явно перебирала, заботясь обо мне.
— Сказанешь! — усмехнулся я.
Мама, точно Мирон, не услышала моих слов.
— Он ведь кулак! — проговорила она.
— Какой кулак? — ахнул я.
Кто такие кулаки, я уже знал, не малыш ведь бестолковый.
— Раскулаченный и высланный, — объяснила мама. — Вот какой.
Сколько я ее ни пытал, мама ничего больше не прибавила — сама не знала. Кулак, и все. Откуда-то с Урала.
— С Линой говорить неудобно, — объяснила она, — девка хорошая, только расстроится. Захаровна хоть и разговорчивая, да об этом помалкивает, а Мирона, сам понимаешь, не спросишь.
Кулак! Всем ведь известно, что кулаки — это богатеи и враги Советской власти, и этого мне хватило, чтобы испугаться Мирона еще больше.
У него было много обязанностей в детской поликлинике, а главная среди них — кучер, точнее, извозчик, потому что кучер возит только седоков, а извозчик еще и грузы. На дворе возле конюшни стояла телега, а в самой конюшне, рядом со стойлом, хранился возок для заведующей поликлиникой. Иногда я видел, что Мирон выходит необычно принаряженный, — это значило, что он заведет Машку в оглобли возка, черного, лакированно-блестящего, а потом подгонит свой экипаж к парадному, или «чистому», как говорила Захаровна, подъезду.
Из поликлиники быстрым шагом выходила мрачная длинная тетка в широком пальто — я никогда не видел, чтобы она с кем-нибудь здоровалась или разговаривала, — плюхалась на заднее сиденье, возок слегка перекашивался, а Мирон звонко чмокал на Машку и меньше лупил ее вожжами, трогая с места, — видать, стеснялся заведующей.
Похоже, Мирон любил такие выезды, но удовольствие это случалось нечасто: заведующая ездила только по каким-то особым случаям, а так ходила пешком, и я не раз сторонился ее мрачной долговязой фигуры, маячившей посреди мостовой. В одной руке заведующая всегда держала маленький плоский портфельчик, который казался еще крошечней именно в ее руке.
Так что Мирон редко получал удовольствие проехаться в лакированном экипаже, принаряженным, а чаще — в телогрейке и треухе, коли зимой, или простой рубахе без подпояски, если летом, он возил в поликлинику бутылочки с едой для самых маленьких малышей — такие махонькие бутылочки с метками по всей длине, заткнутые белыми бумажками и расставленные в ящики из железной проволоки. В поликлинике был пункт раздачи питания, и вот Мирон рано утром привозил откуда-то эти проволочные ящики с молоком и кашей.
Было слышно издалека, как он подъезжает к поликлинике. По булыжной мостовой телега катилась с привычным грохотом, от тряски бутылочки с детским питанием тоненько дребезжали, и казалось, звенит сразу множество колокольчиков.
Я не раз ловил себя на том, что, при всей своей нелюбви к Мирону, улыбаюсь, заслышав звон бутылочек. Тысячу раз я видел, как люди на улице не только старухи и женщины, но и мужики и даже военные — смотрят вслед Машке и Мирону, которые везут бутылочки, и лица у них разглаживаются.
Война идет, а дети есть просят! Значит, растут! Значит, не так уж плохи наши дела!
А у Мирона были еще две обязанности, может быть, самые трудные и важные для детской поликлиники. Он привозил дрова с берега реки, пилил их, чаще всего в одиночку, колол, разносил охапки поленьев к печкам и топил их.
Однажды он заболел, и Поля, возвращаясь из техникума, позвала меня топить печки. Я пошел.
Топить печку — кто этого не умел в ту пору? Замечательное дело, хоть и не такое простое, особенно вначале, когда огонь нужно раздуть, превратить в пламя. Да что там, это целое искусство — затопить печь, да еще сразу, с одной спички, да еще когда дровишки не первый сорт — сырые, с улицы, из-под снега или дождя. Для такого дела следует сперва нащипать лучины, а для лучины нужно лежалое в сухости полено, лучше всего березовое. Лучину надо еще с умом разложить под дровами, поначалу сухими, а сырые можно класть только в самый жар, когда пламя полыхает, жжет нещадным жаром.