— Не хочешь стоять, не хочешь?
Щербаков ударил Зайца кулаком в лицо, и Заяц сплюнул на снег.
И вдруг я почувствовал, как сердцу стало обжигающе горячо. Я вдруг понял, что все, вся моя жизнь решится сейчас. И если я не сделаю чего, а чего именно, я не знаю и сам, то, значит, я зря приехал с этим этапом, зря прожил свои двадцать лет.
Обжигающий стыд за собственную трусость отхлынул с моих щек — я почувствовал, как щеки стали холодными, а тело — легким.
Я вышел из строя и срывающимся голосом сказал:
— Не смейте бить человека.
Щербаков с великим удивлением разглядывал меня.
— Иди в строй.
Я вернулся в строй. Щербаков отдал команду, и этап, делясь на две избы, повинуясь движению щербаковского пальца, — стал таять в темноте. Перст Щербакова указал мне на «черную» избу.
На сырой, прошлогодней, пахнущей гнилью соломе укладывались мы спать. Солома была насыпана на голую гладкую землю. Ложились вповалку, чтоб было теплее, и только блатари, устроившись около фонаря, висевшего на балке, играли в вечную свою «буру» или «стос». Но вскоре и блатари заснули. Заснул и я, размышляя о своем поступке. У меня не было старшего товарища, не было примера. Я был один в этом этапе, у меня не было ни друзей, ни товарищей. Сон мой был прерван. В лицо мне светил фонарь, и кто-то из моих разбуженных соседей-блатарей уверенно и подобострастно повторял:
— Он, он…
Фонарь держал в руках конвойный.
— Выходи.
— Сейчас оденусь.
— Выходи так.
Я вышел. Нервная дрожь била меня, и я не понимал, что должно сейчас произойти.
Я и два конвоира вышли на крыльцо.
— Снимай белье!
Я снял.
— Вставай в снег.
Я встал. Я поглядел на крыльцо и увидел две наведенные на меня винтовки. Сколько прошло времени этой уральской ночью, первой моей уральской ночью — я не помню.
Я услышал команду:
— Одевайся.
Я натянул на себя белье. Удар по уху сбил меня в снег. Удар тяжелого каблука пришелся прямо в зубы, и рот наполнился теплой кровью и быстро стал отекать.
— В барак!
Я вошел в барак, добрался до своего места, уже занятого другим телом места. Все спали или делали вид, что спали… Солоноватый вкус крови не проходил — во рту было что-то постороннее, что-то ненужное, и я ухватил пальцами это ненужное и с усилием вырвал из собственного рта. Это был выбитый зуб. Я бросил его там, на прелой соломе, на голом земляном полу.
Я обнял руками грязные и вонючие тела товарищей и заснул. Заснул. Я даже не простудился.
Утром этап вышел в путь, и синие невозмутимые глаза Щербакова обвели арестантские ряды привычным взглядом. Петр Заяц стоял в рядах, его не били, да и он не кричал ничего насчет драконов. Блатари посматривали на меня недружелюбно и с опаской — в лагере каждый учится отвечать сам за себя.
Еще двое суток дороги — и мы подошли к управлению — новому бревенчатому домику на берегу реки.
Принимать этап вышел комендант Нестеров — начальник с волосатыми кулаками. Многие из блатарей, шагавшие рядом со мной, этого Нестерова знали, очень хвалили.
— Вот приведут беглецов. Нестеров выходит: «А-а, молодцы, явились. Ну, выбирайте: плеска или в изолятор». А изолятор там с железными полами, больше трех месяцев не выдерживают люди, да следствие, да срок дополнительный. «Плеска, Иван Васильевич». Развертывается — и с ног! Еще раз развертывается — и снова с ног. Мастер был. «Иди в барак». И все. И следствию конец. Хороший начальник.
Нестеров обошел ряды, внимательно оглядывая лица.
— Жалоб на конвой нет?
— Нет, нет, — ответил нестройный хор голосов.
— А ты, — волосатый перст дотронулся до моей груди. — Ты почему неразборчиво отвечаешь? Хрипишь что-то.
— У него зубы болят, — ответили мои соседи.
— Нет, — ответил я, стараясь заставить свой разбитый рот выговаривать слова как можно тверже. — Жалоб на конвой нет.
— Рассказ неплохой, — сказал я Сазонову. — Литературно грамотный. Только ведь не напечатают его. И конец какой-то аморфный.
— У меня есть другой конец, — сказал Сазонов. — Через год я был большим начальником в лагере. Тогда ведь «перековка» была, и Щербакову выходило место младшего оперуполномоченного в том отделении, где я работал. Там от меня многое зависело, и Щербаков боялся, что я запомнил эту историю с зубом. Щербаков этот случай тоже не забыл. У него была большая семья, место было выгодное, заметное, и он, человек простодушный и прямой, явился ко мне, чтобы узнать, не буду ли я возражать против его назначения. Пришел с бутылкой, мириться по русскому обычаю, но я пить с ним не стал и уверил Щербакова, что я ничего плохого ему не сделаю.
Щербаков обрадовался, долго извинялся, топтался у двери моей, все задевая каблуком за коврик, и не мог окончить разговор.
— Дорога ведь, этап, понимаешь. С нами беглецы были.
— Этот конец тоже не годится, — сказал я Сазонову.
— Тогда у меня есть еще один.