«Его предупреждали не раз, — писал Брет Гарт о себе в третьем лице, в предисловии 1896 года, — предупреждали благожелательно и грубо, толково и бестолково, чтобы он отказался от своей привычки нарушать общепринятые моральные каноны: извинять людей, ведущих жизнь безрассудную, подчас преступную, ссылками на какое-либо доброе начало в их характере. Ему легко было ответить, что он не пишет проповедей, не морализирует, не комментирует поступки своих персонажей, что он не защищает какой-либо веры и никому не навязывает этических суждений. Он мог бы также заявить, что в сострадательном эффекте его произведений повинна слабость читательской души, и тем самым устраниться от ответственности. Но то была бы непростительная слабость — отвернуться от своих читателей, которые должны — в сфере искусства — всегда идти с ним рука об руку. И потому он считает нужным заявить во всеуслышание, что из всех форм, в которых лицемерие и ханжество предстают перед страждущим человечеством, самая гнусная, самая нелепая, самая наглая та, что возглашает: «Слишком много на свете милосердия!» Пусть автору докажут, что когда-либо и где-либо общество было развращено, побуждено к преступлениям или ввергнуто в нищету из-за чрезмерного милосердия своих граждан… Тогда он отбросит перо и подчинится новым, драконовским законам в литературе».
В одном из самых поздних рассказов, «Трое бродяг из Тринидада», Гарт, возвращаясь к горчайшим своим калифорнийским впечатлениям, рисует гибель от руки белого «хозяина страны» безжалостно гонимых им париев калифорнийского мира — бесприютного индейца и мальчугана китайца (третий бродяга — их верный пес; Брет Гарт всю жизнь с бережной любовью пишет о животных).
И тем не менее читатель калифорнийских повестей и рассказов Гарта 80—90-х годов вступает в особый мир, не во всем сходный с действительным, живущий по своим, особым законам. Этот мир, в некоторой мере являвшийся исторической реминисценцией уже при первом художественном воссоздании его в творчестве Гарта 60-х годов, сохранял все же достаточно крепкую связь с жизнью благодаря правильно уловленной и живо воплощенной писателем тенденции его развития. Лишенный этого жизненного нерва, остановленный в своем движении, художественный мир Гарта замыкается в себе, приобретает статичность, становится чем дальше, тем все более иллюстрацией и воспоминанием.
Американские буржуазные критики пренебрежительно трактуют позднего Гарта, оценивая его калифорнийские повести и рассказы 80-х и 90-х годов как «ремесленные поделки», повторение уже однажды сказанного, не имеющее ни исторического оправдания, ни художественного значения. Нет сомнения, что творчество позднего Гарта во многом важном и значительном уступает творчеству Гарта 60-х и 70-х годов, но вместе с тем оно сохраняет и для читателя и для историка литературы своеобразный, а кое в чем и новый художественный интерес.