И о чем бы они ни говорили — о прошлом или о будущем, — имена Андрея Силениека и Роберта Кирсиса постоянно повторялись в этих беседах. Но не как мертвых вспоминали их ученики, соратники и друзья, — образы Андрея и Роберта вставали перед ними в жизненных ситуациях, они становились участниками сегодняшних дел. В трудную минуту и Жубур, и Айя, и Ояр, и Курмит, и многие другие всегда обращались как к своей совести к памяти Андрея или Роберта.
— А что бы он мне сейчас посоветовал? Как бы он поступил?
Сыны великой коммунистической партии, Андрей Силениек и Роберт Кирсис не могли умереть, исчезнуть бесследно, потому что жили они не узенькой жизнью, истраченной на заботы о собственном лишь счастье, — нет, они жили широкой, огромной жизнью партии, жизнью, исполненной борьбы за счастье всего народа. А народ всегда одаряет таких людей частицей своего бессмертия.
Эдгар Прамниек был до глубины души горд недавно полученной Почетной грамотой Президиума Верховного Совета Латвийской ССР. За прошлый год, кроме цикла рисунков «Фашистская оккупация», он написал несколько картин, декорировал избирательные участки и общественные здания ко дню выборов и, кроме того, каждый день проводил несколько часов в Академии художеств, где вел свой класс живописи. За всю жизнь он никогда так много не работал, и никогда его работа не была такой разносторонней, как теперь. Когда Калей предложил ему оформить постановку новой советской пьесы, Прамниек раздумывал два дня, затем дал согласие и взялся за эскизы.
Конечно, если человек несет на своих плечах такой большой груз, ему уже не хватает времени на то, чтобы сидеть в кафе, для него каждый час представляет немалую ценность. Тем более приятно было Прамниеку, когда к нему забегали старые друзья. Разглядывая его работы, они напускали папиросами и трубками столько дыму, что светлая, солнечная мастерская становилась похожей на овин.
В двери уже стучалась весна, и солнечные лучи грели так сильно, что почки на деревьях почувствовали это, хотя распускаться было еще рановато.
Редактор государственного издательства Саусум чуть отодвинулся от окна, потому что солнце светило ему прямо в лицо. Карл Жубур, став за спиною Прамниека, рассматривал через его плечо новую картину, на которую художник клал последние мазки.
— Послушай, Жубур, можешь ты сказать мне одну вещь: почему это находятся еще люди, которые любят брюзжать на советскую власть? — спросил, не оборачиваясь, Прамниек. — Почему все, что делает советская власть, кажется им плохим, — даже то, что она им лично делает хорошего, даже это они принимают как-то нехотя?
Жубур засмеялся.
— На этот вопрос лучше всего мог бы ответить ты сам — старый брюзга и скептик.
Саусум поощрительно подмигнул Жубуру:
— Отстегай его, Жубур. Пусть за все разом получит.
— Прошли те времена, когда я брюзжал, — тихо сказал слегка задетый за живое Прамниек. — Нельзя всю жизнь пользоваться составленным раз навсегда представлением о человеке. Человек меняется, а вместе с ним должно меняться и мнение общества о нем.
— Я имел в виду не того Прамниека, с которым сейчас разговариваю, а того, которого знал несколько лет тому назад.
— Но тогда я ведь еще ни черта не понимал! — воскликнул Прамниек. — Я был настолько наивным, что верил только своим иллюзиям и при этом считал себя материалистом, думал, что я просто не верю ничему такому, что нельзя пощупать руками. Не могу пожаловаться, что никто не пытался мне помочь. Андрей Силениек… Эх, какой был светлый, сильный ум… Я бы, кажется, сейчас несколько лет жизни отдал, чтобы хоть раз поговорить с ним, оказать ему, что теперь стал другим… Когда-то он учил меня видеть не только то, что совершается и существует на свете, но и то, что неотвратимо должно совершиться и существовать. И надо заметить, когда он говорил о железных законах развития общества, я ведь решительно ничего не имел против этих законов, против того, что осуществляется в результате действия этих законов… Социализм и тогда представлялся мне самой лучшей, идеальной формой общественного устройства. Но мне казалось, что жизнь в целом развивается как-то по-другому — как результат многих случайностей и капризов истории, минуя, так сказать, эти законы. Классовый антагонизм, классовая борьба казались мне чем-то вовсе не таким уж универсальным, — я думал, что взаимоотношения между рабочим классом и классом капиталистов могут принимать довольно благодушную форму, думал, что при наличии доброй воли возможно компромиссное разрешение вопроса.