— Никак я не пойму, почему они столько времени держат меня, — упрямо повторяла женщина.
Ингрида слышала ее рассказ по крайней мере раз десять, но она знала, что придется выслушивать его опять. Чтобы не огорчать дворничиху, Ингрида смотрела ей в лицо и кивала головой.
— Ну, за что им держать меня в тюрьме? Мы люди маленькие, политикой в жизни не занимались. Сперва ведь и не думали меня забирать. Это все потому, что я пошла за мужем. Почему они не поговорили со мной, не спросили? В бумагах все должно быть прописано. Главное, перед уходом заперла комнату, а там кот остался. Теперь и не знаю, что с ним, бедняжкой, делается. Ни еды у него, ни питья. И выбраться не может: и окна и двери — все заперто. Право, пропадет с голоду. Если бы я знала, что будет, разве бы я оставила его в комнате? Неизвестно, долго ли такое животное проживает без еды? Хоть бы мышь поймал… Да нет, он их всех давно переловил. Так мне жалко этого кота — очень умный котик. Если бы вы видели, барышня, как он охотился за голубями, за воробьями! Бывало, подкрадется — и не заметишь. А за мной как ходил! Я улицу поливаю, а он усядется у ворот и глядит — и такие умные у него глаза, прямо как человек. Жалко, если погибнет. Я уж и с надзирателем говорила, нельзя ли кого послать, чтобы выпустили. Да где там, он только смеется.
«Бедный большой ребенок…» — думала Ингрида. Чтобы успокоить дворничиху, она стала рассказывать ей о живучести кошек и уверяла, что ее любимец может выдержать без еды еще неделю.
Наконец, дворничиху вызвали на допрос. Она вернулась сравнительно быстро и очень довольная: следователи ничего особенного у нее не выспрашивали.
— Я им рассказала, как дело было, а они говорят, что больше меня здесь держать не будут.
Вечером надзиратель вызвал ее вместе с несколькими другими женщинами, и их увели. Радостно попрощалась она с товарками по камере, погладила по головкам детей соседки, а уходя, все еще говорила о своем котике.
Она так и не поняла, что означает переселение в соседнюю камеру.
В четыре часа утра в коридоре послышались шаги, зазвенела связка ключей. Вместе с другими смертницами дворничиха, что-то рассказывая, вышла из камеры и села в черную машину.
— Увезли, — тихо сказала лежащая рядом с Ингридой пожилая женщина. — Больше не вернутся.
— Нет, не вернутся, — повторила Ингрида. — Когда-нибудь вот так же и нас увезут.
Соседка в темноте нашла ее руку и погладила несколько раз.
— Доченька, не надо бояться, милая. Страх не поможет, страх только силы отнимает. Нам всегда надо быть сильными — до самой могилы.
— Нет, я не боюсь, я ко всему готова, — зашептала Ингрида. — Они меня не испугают, пусть хоть что хотят делают. Но как жалко, как обидно, что нам приходится погибать сейчас. Ведь я ничего еще не сделала в жизни… А как хотелось помочь народу, пойти на фронт… Даже погибнуть — но так, чтобы враги дорого заплатили за твою смерть…
— Ты лучше думай, доченька, про то, что наши товарищи останутся. Они сейчас там, они бьются и за нас, они за все отплатят. Не забывай этого.
В камере было душно. На цементном полу, на голых нарах лежали и полулежали вповалку человеческие тела. Окно было забито досками, но утро пробивалось сквозь щели, и в тусклом свете лица спящих казались серыми, как зола.
Заключенные только что получили обед — пол-литра вонючего варева, состоявшего из воды, листьев капусты, свекольной ботвы и крохотных кусочков протухших говяжьих легких. Даже голодный пес не притронулся бы к этой бурде, которую приходилось есть людям. Но долгие недели голода научили их преодолевать отвращение. Ингрида взяла свой хлебный паек — сто пятьдесят граммов тяжелой полусырой массы, в которой вязли зубы. Чувствуя, с какой завистью смотрят на нее голодные дети соседки, она отломила себе микроскопический кусочек, а остальное молча протянула матери.
В коридоре раздались шаги. Обитательницы камеры испуганно оглянулись на дверь: что нужно надзирателям в этот неурочный час? Наверно, опять ведут новую жертву. Шаги стихли. Щелкнул замок. В камеру вошел франтоватый офицер СС и два надзирателя. Заключенные встали и тревожно глядели на офицера. Одна из матерей пыталась успокоить плачущего ребенка, но ему хотелось есть, он закатился и не мог остановиться.
— Заткните ему глотку — ну хотя бы тряпкой! — крикнул офицер по-латышски. — Иначе я уйму его по-своему!
Освальд Ланка почти не изменился с осени 1939 года, когда он сел на пароход и уехал в свою «Великогерманию». Недавно, сразу же после образования рейхскомиссариата «Остланда», он появился в Риге и занял важный пост в гестапо. По делам службы ему приходилось часто бывать в рижских тюрьмах. Эта работа ему нравилась. Но сегодня Ланка несколько часов допрашивал в центральной тюрьме большевиков, и настроение у него было препаршивое. Это была утомительная и сложная работа, так как из этих кремней нельзя было вытянуть ни единого слова. Некоторые молчали, другие вели себя вызывающе и своими ответами приводили в бешенство допрашивающих, многие держались простачками и болтали явную чушь.