Но как раз тогда случалось обычно нечто такое, что сразу обнаруживало непроходимую пропасть между ними и показывало визиря в новом свете, хуже и печальнее чем характеризовал его Давна, и это вновь повергало Давиля в полную растерянность и отнимало всякую надежду встретить когда-либо в этих краях «луч человечности», который жил бы дольше, чем слеза, улыбка или взгляд. В удивлении и отчаянии консул говорил тогда себе, что суровая школа Востока длится вечно и что в этих странах нет конца неожиданностям, как нет и точного мерила, твердого суждения и прочных ценностей в человеческих взаимоотношениях.
Даже приблизительно нельзя было предвидеть или сказать, чего можно ждать от этих людей.
Однажды визирь неожиданно пригласил обоих консулов вместе, чего еще не бывало. Их свиты встретились у ворот. Зал выглядел торжественно. Ичогланы расхаживали, перешептываясь. Визирь был любезен и полон достоинства. После того как подали первый кофе и чубуки, появились каймакам и тефтедар и заняли места в сторонке. Визирь сообщил консулам, что чехайя Сулейман-паша с боснийским войском переправился на прошлой неделе через Дрину и уничтожил самый сильный и самый организованный сербский отряд, обученный «русскими офицерами», которые им командовали. Он выразил надежду, что после этой победы в Сербии не осталось больше русских и что это, по всей вероятности, начало конца восстания. Победа весьма важная, сказал визирь, и недалек тот час, по-видимому, когда порядок и спокойствие будут восстановлены и в Сербии. Зная, что консулы как добрые друзья и соседи будут довольны этим, он и пригласил их разделить с ним радость по поводу столь приятных вестей.
Визирь умолк. Это послужило как бы сигналом, и в зал чуть не бегом ввалились многочисленные ичогланы. Посредине разостлали циновку. Притащили корзины, мешки из грубой кожи и черные сальные кабаньи бурдюки. Все это быстро развязали, открыли и стали вытряхивать содержимое. Одновременно слуги подали консулам лимонад и новые чубуки.
На циновку посыпались отрезанные человеческие уши и носы — неописуемая куча человеческого мяса, посоленного и почерневшего от запекшейся крови. По комнате распространился тяжелый, отвратительный запах мокрой соли и затхлой крови. Из корзин и мешков извлекли фуражки, ремни и патронташи с металлическим орлом, красные и желтые знамена, узкие и обшитые золотом, с изображением святого посередине. Вместе с ними выпали две-три рипиды[39], глухо стукнувшись о пол. Наконец принесли несколько штыков, связанных лыком.
Это были трофеи победы над сербской повстанческой армией, «созданной и предводительствуемой русскими».
Кто-то невидимый в углу проговорил глубоким молитвенным голосом: «Бог благословил оружие ислама!» На это все присутствовавшие турки ответили невнятным бормотанием.
Давиль, который и во сне не мог увидеть подобное зрелище, почувствовал, как его мутит, а выпитый лимонад подступает к горлу. Он позабыл о чубуке и только глядел на фон Миттерера, словно ожидая от него спасения и объяснения. Австриец тоже был бледен и подавлен, но, давно привыкший к подобным неожиданностям, первый нашелся и поздравил визиря и боснийскую армию. Ревность и боязнь отстать от своего соперника побороли в Давиле чувства ужаса и отвращения, и он произнес несколько фраз и честь победы, пожелав дальнейшего успеха султанскому оружию и мира в империи. Все это он проговорил каким-то деревянным голосом. Он отчетливо слышал каждое свое слово, но как бы произнесенное другим. Все было переведено. Тогда снова заговорил визирь. Он поблагодарил консулов за добрые пожелания и поздравления и выразил радость, что видит их около себя в час, когда, глубоко взволнованный, глядит на оружие, постыдно брошенное вероломными москалями на поле сражения.
Давиль решился взглянуть на визиря. Его глаза действительно стали живее и сияли в глубине, как кристаллы.
Тот же глубокий голос опять изрек несколько торжественных непонятных слов.
По залу разнесся едва слышный говор. Прием был окончен. Видя, что фон Миттерер разглядывает разложенное на циновке, Давиль собрался с силами и бросил взгляд на трофеи. Неодушевленные предметы из кожи и металла были вдвойне мертвыми и лежали тут, жалкие и брошенные, словно их выкопали спустя многие века и вынесли на свет божий. Не поддающаяся описанию груда отрезанных ушей и носов лежала спокойно; кругом была рассыпана соль, черная от крови, как земля, и смешанная с мякиной. Все это издавало едкий одуряюще тяжелый запах.
Давиль несколько раз взглядывал то на фон Миттерера, то на разостланную перед ним циновку в тайной надежде, что это зрелище исчезнет, как ужасное видение, но взгляд его каждый раз наталкивался на те же предметы, невероятные, но материальные и неумолимые в своей неподвижности.
«Проснуться! — мелькало в голове у Давиля. — Проснуться, стряхнуть с себя это наваждение, выбежать на солнце, протереть глаза и глотнуть свежего воздуха!» Но пробуждения нет, ибо этот гнусный ужас — сама действительность. Таковы эти люди. Такова их жизнь. Так поступают лучшие из них.