Это было признаком того, что все успокаивается. Правда, в город еще спускались бездельники и подростки и слонялись по улицам, дуя на озябшие руки. Иногда раздавался чей-то выкрик, неизвестно против кого, но он оставался без ответа. Из консульства пока никто не выходил, кроме Давны и прислуги, вынужденных это делать, вслед им неслись угрозы, комки снега, а иногда и выстрел. Но волнение подходило к своему естественному концу. Толпа высказала французскому консулу, что она думает о нем и о его пребывании в Травнике. Ненавистный слуга Давны наказан. Жену у него отняли, но не вернули ее Бекри-Мустафе, а отослали к родным. А сам Бекри-Мустафа вдруг потерял для города всякий интерес. На него перестали обращать внимание. Люди, словно протрезвившись, спрашивали, кто этот пьяный бродяга и что ему здесь нужно. Никто не разрешал ему подойти к лавке и погреться у мангала. Он еще несколько дней шатался, продавая за ракию по частям свою одежду, которую люди подарили ему и порыве великодушия, и наконец навсегда исчез из Травника.
Так закончилось волнение. Но трудности, с которыми приходилось бороться консульству, не уменьшились, а, наоборот, значительно увеличились. Давиль сталкивался с ними на каждом шагу.
Мехмеда Усача наконец освободили, сломленного избиениями и огорченного потерей жены. Правда, Сулейман-паша в ответ на резкий протест Давиля приказал мутеселиму пойти и извиниться перед консулом за арест слуги, за обидные выкрики против французов и нападение на здание консульства. Но мутеселим, гордый и упрямый старик, решительно заявил, что скорее оставит службу, а если понадобится, то и сложит свою голову, чем пойдет к гяурскому консулу просить прощения. На том и покончили.
Служащие французского консульства были напуганы случаем с Мехмедом. На улицах их провожали взглядами, полными ненависти. Торговцы отказывались им что-либо продавать. Телохранитель Хусейн, албанец, гордый своим положением, ходил по базару бледный от злости. Чего бы он ни спросил, остановившись перед лавкой, торговец-турок хмуро отвечал, что такого товара нет. А нужная вещь часто висела тут же, на глазах, но, если Хусейн указывал на нее, торговец либо спокойно отвечал, что это уже продано, либо вспыхивал:
— Если я говорю нет, значит, нет. Для тебя нет!
Приходилось тайком покупать у католиков и у евреев.
Давиль чувствовал, что ненависть против него и консульства растет с каждым днем. Ему казалось, что он видит, как эта ненависть скоро просто-напросто выметет его из Травника. Она отнимала у него сон, сковывала волю, уничтожала всякое его решение в зародыше. И прислуга чувствовала себя беспомощной, преследуемой и недостаточно защищенной от всеобщей ненависти. И только природное чувство стыда и преданность хорошим хозяевам не позволяли им покинуть столь опасную службу в консульстве. Один Давна оставался непоколебимым и бесстрашным. Ненависть, все больше сгущавшаяся вокруг консульства, не смущала и не пугала его. Он твердо держался своего принципа: немногим, стоящим наверху, неустанно и бесцеремонно льстить, а всем остальным выказывать лишь свою силу и презрение, потому что турки боятся только того, кто сам не боится, и отступают только перед тем, кто сильнее их. Такие нечеловеческие отношения вполне отвечали его понятиям и привычкам.
IX
Измученный усилиями, которых потребовали от него события последних месяцев, не получая должного внимания и поддержки из Парижа, от генерала Мармона в Сплите и посла в Стамбуле, страдающий от злобы и недоверия, с которыми травницкие турки следили за каждым его шагом и вообще за всем, что шло от французов, Давиль все тяжелее переживал отъезд Мехмед-паши. В одиночестве и в раздражении он на все начал смотреть под определенным углом зрения и в определенном освещении. Все вдруг стало огромным, важным, трудным и непоправимым, едва ли не трагичным. В отозвании бывшего визиря, «друга французов», он видел не только собственную неудачу, но и доказательство слабости французского влияния в Стамбуле и крупное поражение французской политики.
И Давиль в душе все сильнее раскаивался, что принял это назначение, очевидно настолько трудное, что от него все отказывались. Особенно он упрекал себя за то, что привез семью. Он понял, что обманулся и был обманут, что, по всей вероятности, потеряет здесь и свою репутацию, и здоровье жены и детей. На каждом шагу он чувствовал, что его преследуют, что он беспомощен, и, конечно, не ждал от будущего ничего хорошего или утешительного.