— Вот как это можно объяснить. Хитроумный и осторожный долацкий священник, о котором я вам говорил, обладающий здравым смыслом и знающий жизнь, в прошлое воскресенье произнес в долацкой церкви проповедь. Как передавал мне наш телохранитель-католик, священник рассказывал об одном праведном монахе, на днях умершем в Фойницком монастыре. Если этот монах и не был святым, то находился в непосредственном общении со святыми, и каждую ночь, что священнику достоверно известно, ангел приносил ему письмо от какого-нибудь святого или даже от самой богородицы.
— Вы еще не знаете ханжества этих людей.
— Хорошо, назовем это ханжеством, но ведь это слово ничего не объясняет.
Давиль, «разумно и умеренно либеральный», не любил даже самых невинных разговоров на религиозные темы.
— Именно этим все и объясняется, — настаивал Давиль слегка язвительно. — Почему наши священники не проповедуют подобных вещей?
— Потому, господин Давиль, что мы не живем в подобных условиях. Воображаю, что бы мы проповедовали, живи мы, как живут здешние христиане вот уже три столетия. Ни на земле, ни на небесах не хватило бы чудес для нашего религиозного арсенала в борьбе с захватчиками-турками. Уверяю вас, что чем внимательнее я присматриваюсь и прислушиваюсь к этому народу, тем яснее вижу, как мы ошибаемся, когда, покоряя Европу страну за страной, всюду стараемся внедрить наши понятия, наш строгий и исключительно рассудочный образ жизни и поведения. Этот натиск представляется мне все более напрасным и бессмысленным, ибо глупо пытаться устранить злоупотребления и предрассудки, если не имеешь ни силы, ни возможности устранить породившие их причины.
— Это бы далеко нас завело, — перебил Давиль своего чиновника. — Не беспокойтесь, есть люди, которые и об этом думают.
Консул встал и нетерпеливо и резко позвонил, чтобы убирали со стола.
Стоило Дефоссе с присущей ему искренностью и свободой, не зависящими от его сознания, которым Давиль втайне завидовал, начать критиковать императорский режим, как консула передергивало и он терял выдержку и терпение. Он не мог спокойно выслушивать постороннюю критику именно потому, что сам колебался и был полон сомнений, сам себе в том не признаваясь. Казалось, молодой человек, беззаботный и неосмотрительный, касался пальцем самого больного места, которое он не только хотел скрыть от всех, но по мере сил и сам забыть о нем.
О литературе Давиль тоже не мог разговаривать с Дефоссе, а еще меньше о своих произведениях.
В этом отношении Давиль был наиболее чувствителен. С тех пор как он себя помнил, он всегда замышлял какие-то произведения, отшлифовывал стихи и придумывал ситуации. Лет десять назад он был одно время редактором литературного отдела в «Moniteur», посещал заседания литературных обществ и салоны. Все это он бросил, когда поступил в министерство иностранных дел и уехал на Мальту в качестве поверенного в делах, а потом в Неаполь, но к литературным занятиям пристрастился.
Стихи, которые Давиль иногда помещал в газетах или, каллиграфически переписав, посылал высокопоставленным особам, начальству и друзьям, были не хуже и не лучше тысяч современных поэтических произведений. Давиль называл себя «убежденным учеником великого Буало»[19] и в статьях, которых никто и не думал опровергать, решительно отстаивал строгое классическое направление, защищая поэзию от чрезмерного влияния воображения, от поэтических дерзаний и духовного хаоса. Вдохновение необходимо, повторял Давиль в своих статьях, но оно должно подчиняться разуму и здравому смыслу, без которых нет и не может быть художественного произведения. Давиль столь усиленно подчеркивал эти принципы, что у читателя создавалось впечатление, будто его больше интересует порядок и строгий размер, чем сама поэзия, словно поэт и поэзия им все время угрожают и их надо всемерно оберегать и защищать. Образцом для Давиля из современных поэтов был Делиль (Jacques Delille), автор «Садов» и переводчик Вергилия[20]. В защиту его поэзии Давиль написал ряд статей в «Moniteur», на которые никто не обратил особого внимания, не хвалил и не оспаривал.