Его тут же отвлекло от них обоих той животной, как бы то ни было для благородного человека, всевластною, отвращающей силой, которая – кто знает: не без сожаления ли? – уводит от охотничьей погони волка, лань, гуся и обезьяну, заставляя любую тварь бегущую оставлять без призора всех раненых и павших, но не добитых.
27
Он с трудом открыл дверь ближайшего подъезда, настырно подпертую с улицы напором злобного ветра, а изнутри толкаемую сквозняком, которому, видимо, не терпелось вырваться из помещения на свободу. Ужасно прозвучали грохот со скрипом и треском петель, когда уличный ветер захлопнул за Гелием дверь входа в иное положение жизни, а сам остался злобствовать снаружи.
И он завалился в угрюмую, застойную вонищу казенной полутьмы, к которой в первый же миг, несмотря на ничтожность такой оказии, испытал чувство громадной благодарности. Вместе с тем он сразу же понял, что некоторая защита и скудное тепло моментально, сейчас вот обернутся еще пущей беспризорностью и равнодушием холодрыги, которая непременно учует его здесь, поблизости, вот-вот накинется, не дав успеть как следует обогреться, и тогда…
Котенок заворочался от каких-то неудобств. Тогда Гелий начисто отвлекся от шатаний по зачуханным закоулкам частного своего ада, как бы неспроста заявившего вдруг о себе в самую, быть может, жалкую, беззащитную и тяжкую минуту существования заблудшего человека.
Он вслепую поискал вокруг батарею отопления. Должна же она быть в подъезде такого старого дома. Нащупал ее. В темноте Гелию показалась, что он провел рукою по ребрам какого-то давно подохшего железного монстра.
Пристойного тепла там не дневало и не ночевало, наверное, с прошлой зимы, когда подъезды домов все-таки призревались проклятою нашей, дышавшей на ладан, какой-никакой, но на имперском одре своем еще трепыхавшейся
«Все равно следует тут переждать сколько сам смогу, обогреться… немного отдышаться, хотя дышать-то уже вроде бы не на что – пальцы что-то совсем занемели, зубы стучат, губы дрожат, коленки подгибаются, сердце совсем забарахлило бы, если б не котенок… это ж счастье, что виски сунул в карман…
Затем он подумал о нечисти, все еще веря в ее неуничтожимость и всесилие, и вслух сказал, точнее говоря, промычал, потому что язык у него совсем не ворочался от холодрыги: «Выходи, козлы, по стене растирать буду вас, плевки ядовитые!»
Полутьма подъезда почему-то показалась ему мрачней и непроницаемей самой своей прародительницы – тьмы. Он огляделся вокруг в поисках каких-нибудь плазменных волчков-клубочков. Потом вновь нахлобучил на затылок бровастую маску, намучился, отвинчивая зубами пробку, примерзшую к горлышку из-за его же слюней, и глотнул спиртного – с грешной страстью предвосхищения действенной поддержки выстуженному телу.
Глотнув, придержал дыхание и прислушался к дуновению горького тепла, шедшего от нёба, от гортани и пищевода – к просто-таки заиндевевшим бронхам, к сердцу… Дальше сердца тепло почему-то не пошло.
Тогда он забеспокоился вдруг об одиноком желудке, нащупал ошметок капустки, подмерзший в угловом проеме между бортиком и воротником пальто, поднес его двумя пальцами к ноздре, соплей забитой, словно в детстве, – поднес, чтобы по русской ухарской привычке чем-либо занюхать спасительной дряни священный глоток, но – нос был заложен, а в мозг шибануло подобием
Тогда он, скривившись от боли, кинул в рот тот мерзлый капустный ошметок и пожевал, на потребу желудку, случайную такую закусочку с тем самым…
Пожевав, присел под лестницей…
Вот что он ощутил. До Гелия дошло вдруг, что счастье-то, оказывается, в бесконечной благодарности за жалконькую малость, вроде этого выстуженного почти что укрытия, этого глотка, этого ошметка капусточки, этого явления комочка чужой жизни под останавливающимся сердцем.