– Ты, писатель, тиснул бы, что ли, телегу, как на родине Глинки и Твардовского с Исаковским завсельпо кислород нам перекрывает, сука такая тараканья, – скрипнул зубами участковый. – А район родственно поддерживает эту зловредную цитадель спекуляции.
– Не цитадель, а ци-да-тель, – угрюмо поправил Степан Сергеевич своего врага.
Тот миролюбиво возразил:
– Любой дуре известно, что по всем правилам движения букв внутри слов – ци-та-дель. Чего уж ты, Степ?
– А я говорю, что гораздо правильней будет ци-да-тель.
– Ци-та-дель, Степ.
– Ци-да-тель.
– Нет, ци-та-дель.
– А я что вмозговываю тебе целых пять минут?
– Люди! Так это ж я сказал – ци-та-дель! – начиная выходить из себя, возопил участковый.
– Ты говорил ци-да-тель.
– Я-а-а го-во-ри-и-л ци-да-те-е-ль… – повторил участковый с саркастической интонацией моего деда, и точно так же, как он, горестно покачивая головой…
Это уж потом подумалось мне, что люди – существа более глубокородственные, чем это иногда им кажется и как бы ни старались убедить их в обратном бездарные теоретики человеконенавистничества.
И точно так же, как человеку с внимательным умом и добродушным слухом открываются вдруг в языке русском неприметные иноязычные корни или слова, уходящие корнями своими к праматеринской стихии, еще не разделенной довавилонской речи, – совершенно так же замечаем мы иногда нечто гишпанское, непонятно откуда взявшееся в жестах, скажем, литовки, сроду не знакомой ни с одним испанцем, а в созерцательном движении души грузина, не выезжавшего никогда за пределы Мцхеты, – нечто японское, и так далее. И, отметив сие обнадеживающее обстоятельство, вы не можете не почуять, что игра подобных любовных заимствований в нашей людской жизни поистине таинственна и прекрасна, что, более того, игра эта историческая Божественна. Нисколько не мешая ни отдельному человеку, ни народу существовать в собранном виде, ставшем национальным Целым, делает она необходимыми мысль о тупой нелепости ксенофобии и стыд за неблагородство расистских умозаблуждений…
– И это я го-во-р-и-ил ци-да-те-е-ль, – повторил участ ковый, взглядом своим, тоже напомнившим мне взгляд деда, как бы выпрашивая свидетельской поддержки у Небес.
Очевидно, трагический сарказм был им заимствован вместе с жестами библейского Иова у какого-то погоревшего водителя, который при задержании в ответ на обвинение мента, должно быть, то и дело повторял заплетающимся языком: «И это я вел ма-ши-ну в пья-ном ви-и-де…»
– Да! Говорил и говоришь, – продолжал настаивать Степан Сергеевич, лицо которого, кстати, сразу вдруг напомнило мне подзабалдевшее лицо лукавого крестьянина с картины какого-то фламандца.
– Ци-да-тель?
– Вот именно.
– Конечно, я и затрекаться мог с похмелюги, – растерянно сказал участковый. – Поправиться надо бы, Степ.
– Привык настырничать на больших дорогах, – подобрел слегка Степан Сергеевич, одолев врага в словесном поединке. – Так и быть, поправься, рублесшибало асфаль-тово-шоссейное.
Рука участкового тряслась, когда медленно подносил он спасительную кружку к устам.
Скосив увлажненный взгляд, он смотрел на нее и на смердящую поверхность сивухи так, как встречающий человек еще издалека вглядывается в лицо друга, которого не видел несметное количество лет, и как бы даже не веря, что тот выходит из вагона и вот – движется ему навстречу. И точно так же, как целуют дорогого гостя, разом и взасос, участковый приник к кружке и не отникал от нее, пока не жахнул все до последней капли. Жахнув, моментально заговорил. Это вновь разом вспыхнул от алкоголя угасший было в речи поправившейся личности словесный хворост.