Судя по всему, думаю, был этот часовой ярко невезучим остолопом. Мало того, что служба его невообразимо ужасна, при всей своей торжественной и почетной видимости, мало того, что закомплексованная с пионерского возраста дамочка брала его в одетом виде на чужом полу, что, возможно, испытывал он, стоя на посту, нечеловеческие муки от вида проходящих во всесоюзную трупную девушек и женщин, бесстыдно пожиравших глазами его ис-туканскую внешность, а затем испытал чувство конечного бессилия перед невообразимой чесоткой и дошел до апогея позора в самом эпицентре планеты, – мало всего этого. Теперь едет он пытать и убивать других или быть замученным и обезглавленным другими… Тоска…
При чем тут, думаю, задроченный кремлевский часовой околотрупной, мавзолейной службы? Вот подбросить бы на Седьмое ноября, в парадный денечек, под пальтуганы партийных вождей и под шинелишки мрачных от кабинетной остоебенелости генералов беспощадный десантик голодных «Надежд Афганщины – 6Ф/7Х». Подбросить да понаблюдать вместе с казенной народной толпою, как обомлеют все они от жгуче-массированного первого укуса, но сперва не выдадут друг перед другом неудержимого порыва чесануться – лишь затопчутся поэнергичней на сукровичном надгробии, словно от позднеосеннего морозца, – а потом, очумев от чесотки и правительственной, все на своем пути сметающей раздражительности, потом, послав мысленно трафаретное празднество к чертовой бабушке, полезут, неприлично толкаясь в беспорядочной очереди, вниз – в стерильную безопасность государственного морга, разденутся враз до исподнего, побросают шмотки прямо на хрустальный гроб своего богопочитаемого трупа и начнут с ненавистью, блаженством, первобытной страстью ловли в пещере паразитов, с постаныванием, хрипами и улюлюканьем гоняться за высокоманевренными блохами и чесаться… чесаться… чесаться… Почешитесь, отупевшие сволочи… может, дочешетесь до чего-нибудь положительного и отправитесь в правительственную дизобаню на Краснопресненской пересылке, где прожарят в полезном аду ваши внутренние карманы, швы, лампасы, кальсоны и галифе с пиджачками… может, выпарят там из расчесанных до крови ваших тел и мозгов октябрьскую блошиную заразу, а потом поразит ваш слух раздавшийся под закопченными пересылочными сводами, много чего повидавшими на своем веку, трезвый, громоподобный голос:
– Вы-хо-о-оди-и… Про-о-верка на-а-а вшивость…
Народ-то уже, думаю, порядком начесался, а вы все что-то никак не чешетесь…
Тут вернулась с работы Котя. Первым делом спросила, куда это подевались ее «письки». С ней, судя по голосу и тоскливому запаху, происходило что-то не то. «Лучше погляди, что со мною стало», – уклончиво сказал я и разделся по пояс. Котя ужаснулась. «Вырвались, когда кормил?» – «Именно так. – О как благодарен я был року и Коте за подсказку. – Вырвалось всего четыре штуки. От ужаса садок выпал из рук, треснул, и я спустил его в сортир. Могла произойти биологическая катастрофа на весь дом от утечки насекомых. Боровцев – враг мой номер один – в соседнем подъезде проживать изволит, Котя… Меня долго кусали. Чуть с ума не сошел от бешенства. Поймал. Пошел и напился. Вот, хрустальных астр нарвал напоследок на печальном сквере… Жить тяжело…»
Котя вдруг не выдержала и тоже разрыдалась. Спрашиваю, что случилось? С ужасом глядя на меня, Котя сказала:
– Боровцев в Лондоне остался… после конгресса…
– Ну и что? Сейчас веяние такое – оставаться. Весь наш балет – одной ногой здесь, другой – там.
– Идиотик… все отшучиваешься, когда… когда…
– Что «когда»?
– Овчинников, вице-президент, собрал нас… расформировывают… Боровцев выдал военные тайны… обвинил в подготовке бактериологической войны… передали по «голосам»…
– Котя, – говорю проницательно, – без работы не останешься… Может, с дружком твоим часовым что-то стряслось? За ними ведь следят… От тебя попахивает, – говорю, – не служебной заботой, а чистосердечной болью…
– Ничего подобного, – воскликнула Котя с такой страстной правдивостью, что я только усмехнулся про себя печально и мудро, поставил новую, словно воскрешенную пластиночку и раскрываю объятия, как в танцзале.