Разве обстоятельства непременно требовали диктатора с пожизненными полномочиями, императора? Разве гениальный человек, понявший свою эпоху, не должен был удовлетвориться восстановлением чистоты общественных учреждений и употребить свою власть лишь на то, чтобы возвратить республике ее молодость? Сколь был бы он велик в тот день, когда, вернув народу способность самоуправляться, он передал бы в его руки свои огромные полномочия! Повелитель, который требовался Италии, если вообще ей требовался таковой, должен был быть другом, советчиком, но отнюдь не императором.
Впрочем, наш автор касательно истории придерживается, как видно, одного убеждения, которого я никак не могу принять. Для него всякий народ — что-то вроде стада, которое порой мирно бредет по дороге, указанной Провидением, порой отклоняется в сторону — в последнем случае его нужно загонять обратно кольями. Человечество, на его взгляд, — это толпа, в иные моменты впадающая в безумие, так что богу приходится надевать на нее смирительную рубашку. Бог с той целью и создает единовластных повелителей, чтобы они укрощали взбунтовавшегося зверя и пригоняли его снова на стезю господню — покорным и неспособным к какому-либо сопротивлению. Согласно этой системе, над людьми тяготеет загадочный рок: приступы безумия находят на человечество в неопределенное время, без всякой регулярности; совершенно беспорядочно одни власти сменяются другими; подряд рушатся любые общественные учреждения — хорошие и дурные; словом, народы в своей истории не восходят по ступеням совершенствования, а идут наобум — то пользуясь свободой, то в наморднике, смотря по тому, как обернутся не зависящие от их воли события.
Иногда автор все же говорит о поступательном ходе истории; он замечает, например, что Цезарь понимал новые потребности Рима и что именно благодаря своей проницательности он и добился всемогущества. Таким образом, наш историк допускает, что человечество движется сквозь века к некоей цели. Но он не дает нам ни малейшего понятия о том, какова эта цель. Что до меня, то мне любо представлять себе, что цель эта — обретение свободы, справедливости, мира и истины. А коли так, то я уже вовсе перестаю понимать, как мог Цезарь явиться в этот мир по соизволению господню, — он ведь пришел лишь для того, чтобы отбросить человечество назад, нанести последний удар Римской республике, которая была воплощением одного из самых совершенных общественных устройств. Сменившая ее империя не имела ни ее добродетелей, ни ее спокойного величия. Таким образом, если мы, вслед за автором, допустим, что Цезарь был божьим посланцем, получится, что сам господь бог навязывает малым сим попятное движение, задерживает их на том пути, по которому они шествуют, карает их за неведомую вину, подчиняя всех воле одного. Дано выбирать из двух возможностей: либо автор не верит в прогресс, в поступательное движение народов, — и тогда он объясняет себе историю внезапными происшествиями, подобными грому среди ясного неба, видит в ней лишь скопление роковых событий, каждое из которых зависит только от данного момента; либо он все же верит, что прогресс, подъем человечества по ступеням совершенствования не выдумка, — и тогда он не может считать Цезаря небесным посланцем. В первом случае все объяснимо: герой есть продукт своего времени, одно из многих проявлений человеческого гения, весьма, впрочем, величественное и прекрасное, не большая и не меньшая случайность, чем тысяча других фактов. Во втором случае я решительно не могу взять в толк пылкой приверженности автора к облюбованному им персонажу, — ведь перейти от Римской республики к Римской империи отнюдь не значило сделать шаг по пути прогресса, и, право же, надо очень мало любить человечество, чтобы вот так, за здорово живешь, повести его от добра к злу, да еще ссылаясь на божий промысл. Я спрашиваю автора: что сталось со свободой Рима, после того как она побывала в руках у Цезаря? Не требует ли простая логика прежде всего того, чтобы свободный народ оставался свободным, какие бы ни изыскивать для него пути прогресса? Всякому непредвзятому уму Цезарь может представляться только честолюбцем, действовавшим куда в большей мере ради своих собственных интересов, нежели ради интересов господа бога.