Таков г-н Тэн, таковы — если верны мои наблюдения — его собственная художественная индивидуальность, его эстетические пристрастия, его взгляды на искусство. Математик и поэт, любитель всего мощного и яркого, он любознателен в отношении жизни, склонен к систематизации и, как это естественно для философа, художника и ученого, чужд всякой морализации. Он твердо придерживается позитивистских идей и применяет их ко всему, что составляет его эрудицию. В эстетике г-на Тэна дает себя знать его темперамент: как человек по натуре независимый, он проповедует свободу; как человек методичного ума, он стремится все классифицировать и объяснять; как поэт, тянущийся ко всему смелому, броскому, преизбыточному, он выказывает явную симпатию к некоторым художникам: к Микеланджело, Рембрандту, Рубенсу и другим; как философ, он усердно занимается приложением своей философии к искусству. Я не знаю, был ли я справедлив к нему; я его изучал, глядя на него своими глазами, и пришел к выводу, что в нем художник преобладает над философом. Но это только моя личная оценка. Я постарался сказать откровенно и честно, что я думаю об этом человеке, которого я причисляю к самым замечательным умам нашего времени.
Я попробую применить теорию г-на Тэна к самому г-ну Тэну. Мне представляется, что он резюмирует в себе развитие критики за два последних десятилетия; он есть зрелый плод школы, родившейся на развалинах риторики и схоластики. В его трудах достигла своего расцвета новая наука, образовавшаяся из соединения физиологии, психологии, истории и философии. Среди людей нынешней эпохи он является наиболее ярким выразителем свойственной нам любознательности и потребности в анализе, нашего желания сводить все явления к механизму математических наук. Я считаю, что в сфере литературной и художественной критики он проявляет себя человеком эпохи электрического телеграфа и железных дорог, Не удивительно, что в наш индустриальный век, когда машина сменяет человека во всех областях трудовой деятельности, г-н Тэн стремится доказать, что мы и сами являемся механизмами и подчиняемся прилагаемым к нам извне движущим силам. Но в нем живет протест, протест человека слабого, устрашенного тем железным будущим, которое он сам себе готовит; он тоскует по силе; он оглядывается назад; он близок к тому, чтобы сожалеть о временах, когда человек был силен, когда физическая сила решала судьбы государства. Если бы он посмотрел вперед, он увидел бы, как человек будет постепенно мельчать, как будет блекнуть и теряться в массе индивидуальность, как общество в конце концов достигнет мира и благополучия, заставив работать на себя бездушную материю. Его артистичную натуру, конечно, отталкивает подобная перспектива братского единения человеков. Так и мечется он между прошлым, которое любит, и будущим, на которое не смеет открыто взглянуть, уже ослабевший, но еще тоскующий по утраченной человеком мощи, неспособный противостоять сумасбродству нашего века, желающего все познать, все свести к уравнениям, все подчинить могучим механическим силам, преобразующим мир.
«ЖИЗНЬ ЮЛИЯ ЦЕЗАРЯ» [9]
I
ПРЕДИСЛОВИЕ
Книга, о которой мне предстоит высказать свое суждение, оставляет меня спокойным, и перо мое готово строчить без помарок. Критик парит в высокой сфере чистой мысли: здесь он царь и господин. Для него любое разбираемое им произведение есть плод человеческого интеллекта — не более, и он преклоняется лишь перед царственным величием гения и аристократизмом таланта. Мне необходимо сразу сделать эти оговорки, поскольку я нахожусь в затруднительном положении, не имея возможности ни хвалить, ни порицать без того, чтобы похвалы мои не были приняты за лесть низкопоклонника, а упреки — за выпады недовольного. Я прошу читателей отчетливо уяснить себе, что собрат по перу, о котором я буду толковать в этой статье, так сказать, сам пришел ко мне, а не я к нему, и что час-другой я намерен беседовать с ним как равный с равным. Я забываю о человеке и вижу только писателя; если при этом я должен обойтись без лукавых сопоставлений, тонких намеков, более или менее болезненных уколов или приятно щекочущих самолюбие комплиментов, то взамен я приобретаю, по крайней мере, право одобрять одно и осуждать другое, нимало не поступаясь своим достоинством.
Я бы еще предпочел быть обвиненным в низкопоклонстве, нежели заподозренным в том, что я исполняю роль, которую в древности играл сопровождавший колесницу триумфатора оскорбитель. Действительно, в подобных обстоятельствах нехитрое дело — соорудить себе пьедестал из брани, и я больше всего боюсь, как бы меня не приняли за одного из тех критиков, которые рассчитывают привлечь нападками внимание читателей. Благожелательность — проявление хорошего вкуса в тех случаях, когда суровость может быть приписана расчету.
Впрочем, как я уже сказал, меня отнюдь не заботят все эти соображения. Я хочу быть свободен от всякой предвзятости, и не запасаюсь заранее ни фимиамом, ни крапивой.