Мы видим, что Монтень не из тех, кто предпочитает крайние решения, — таков уж его темперамент; он наслаждается своим сомнением и черпает в нем нравственное здоровье; ему нравится занимать такую шаткую позицию, он чувствует себя на ней вполне удобно, выказывая чудеса эквилибристики. Созерцание бездны, что зияет под ним, никогда не исторгает крика ужаса из его груди; душа его не приемлет ни веры, ни ее отрицания, — и то и другое равно заставило бы его страдать; лишь постоянно балансируя между этими двумя крайностями, может он сохранять хорошее самочувствие. В дальнейшем мы увидим, как воздействовало сомнение на душу Паскаля; то, что было живительным для автора «Опытов», оказалось смертоносным для автора «Мыслей». Я не могу и не хочу предлагать здесь читателю ученое исследование о гении Монтеня. Г-н Прево-Парадоль уже в который раз проделал такое исследование и изложил его результаты в весьма тонком по стилю и по мысли сочинении. Я хочу лишь, исходя из воззрений, которые я формулировал ранее, сказать несколько слов о том, каково, по моему мнению, влияние «Опытов» на умы читателей. Это влияние — и очень слабое, и очень сильное, хорошее и дурное одновременно. При чтении «Опытов» не испытываешь большого душевного волнения; благодаря спокойному тону автора, его полнейшей невозмутимости и хладнокровию, мир в вашей душе остается непотревоженным, хотя сами суждения моралиста могли бы своей смелостью устрашить ее. В этом — источник непреодолимого очарования Монтеня; с ним постепенно сближаешься, ощущаешь потребность в частых с ним встречах, зная, что беседа с этим мыслителем не принесет огорчений, что он будет говорить крайне рискованные вещи, не повышая, однако, при этом голоса и, по-видимому, не страдая сам от тех бед, которые он вам интересно распишет; благодаря своему превосходному нравственному здоровью он становится вашим добрым другом, легким и приятным в общении. Но вскоре вы замечаете, что гнев и отчаяние были бы более под стать вашим убеждениям, нежели это скептическое благодушие, это всеобъемлющее сомнение с улыбкой на устах.
Незаметно для себя попадаешь в плен к этому другу, в чьей душе царит такая гармония; он силен своим спокойствием и убеждает именно тем, что не проповедует; он так счастлив в своем универсальном неверии, что завидным начинает казаться это счастье спокойной уверенности в том, что на свете решительно ни в чем нельзя быть уверенным. Вспоминаю, что по прошествии нескольких месяцев я принадлежал ему безраздельно, подпал под его власть, сам не зная, как это произошло; а случилось так именно потому, что во время наших с ним долгих бесед он исподволь завладевал мною и ничто не насторожило меня заранее. Сорвись с его уст хоть однажды крик ужаса, я, наверное, пошел бы на попятный. Я предъявляю Монтеню обвинение в том, что он похищает сердца. Я считаю его самым опасным из скептиков, ибо он самый здоровый и веселый из них. Всю мудрость, дарованную ему небом, он употребил на то, чтобы сделать сомнение приятной на вкус и легко усваиваемой духовной пищей.
Перейти к Лабоэси не значит покинуть Монтеня. Профиль Лабоэси — более гордый, более энергичный; его взгляд выдает юношескую пылкость, улыбка говорит о большей твердости убеждений. Оба друга нерасторжимы в памяти людей — так, словно бы они покоились вместе в одной усыпальнице; дружба их при жизни была столь тесной, что после смерти они как бы обернуты общим саваном и их надгробные изображения почти равновелики. Что из созданного Лабоэси можно считать настоящим шедевром? Страницы о рабстве или страницы о дружбе, которой его удостоил Монтень? Конечно, он памятен нам в большей степени благодаря одной главе в «Опытах», где говорится о нем самом, нежели благодаря той главе в его собственном сочинении, где он осуждает тиранию. На мой взгляд, Лабоэси — не моралист, он, если угодно, памфлетист и поэт. Но никто не осмелится упрекнуть г-на Прево-Парадоля за то, что он отвел ему место в своей книге рядом с Монтенем. Нам доставляет удовольствие видеть всегда вместе этих двух друзей, любивших друг друга вплоть до полного взаимопроникновения их умов. Кроме того, мы таким образом обогатились замечательным научным этюдом, или, вернее, критическим очерком, посвященным трактату «О добровольном рабстве». Г-н Прево-Парадоль углубляет соображения Лабоэси и дает отличное определение: «Отсутствие или утрата свободы, которой человек мог бы воспользоваться или пользовался прежде, — таковы неотъемлемые признаки рабства».