— Вы правы, сестра, нам надо устроиться поудобней. Не знаю, зачем я держу этот мешок.
Она положила его возле себя под лавку.
— Погодите, — сказала сестра Гиацинта, — у вас в ногах кувшин с водой. Он вам мешает.
— Да нет, уверяю вас. Оставьте. Надо же ему где-нибудь стоять.
И обе принялись, как они говорили, устраивать свое хозяйство, чтобы больные провели с наибольшим удобством сутки в вагоне. Обеим было досадно, что они не могли взять к себе Марию, — она пожелала остаться с Пьером и отцом; впрочем, они без труда общались через низенькую перегородку купе. Да и весь вагон — все пять купе по десяти мест в каждом — представлял собою как бы движущуюся залу, которую можно было сразу охватить взглядом. Это была настоящая больничная палата; между голыми желтыми деревянными перегородками, под выкрашенным белой краской потолком, царил беспорядок, как в наскоро устроенном походном госпитале. Из-под скамеек выглядывали сосуды, тазы, метелки, губки. Вещей в багаж не принимали, поэтому всюду громоздились узлы, чемоданы, деревянные баулы, шляпные картонки, дорожные мешки — жалкий скарб, перевязанный веревками; на медных крюках повсюду висели, покачиваясь, свертки, корзины, одежда. Тяжелобольные лежали среди этой ветоши на узких тюфяках, занимая по нескольку мест каждый, — громыхание колес и толчки укачивали их; другие, чуть покрепче, сидели мертвенно-бледные, прислонившись к перегородкам, подложив под голову подушку. По правилам полагалось, чтобы в каждом купе присутствовала дама-попечительница. Вторая сестра общины Успения, Клер Дезанж, находилась на другом конце вагона. Здоровые паломники вставали, и некоторые даже принялись за еду и питье. Одно из купе занимали десять женщин, — они сидели, тесно прижавшись друг к другу, — молодые и старые, все одинаково безобразные и жалкие. Окон нельзя было открывать из-за чахоточных больных; в вагоне стояла духота; казалось, с каждым толчком мчавшегося на всех парах поезда зловоние становилось все более нестерпимым.
В Жювизи, перебирая четки, прочли молитву. А когда в шесть часов вихрем пронеслись мимо станции Бретиньи, сестра Гиацинта поднялась с места. Она руководила чтением молитв, и большинство паломников следило за их чередованием по маленькой книжке в синей обложке.
— «Angelus» [2], дети мои, — проговорила сестра Гиацинта с обычной своей улыбкой, исполненной материнского добродушия, которому юность придавала особое очарование и нежность.
Затем прочли «Ave». Когда чтение молитв окончилось, Пьер и Мария обратили внимание на двух женщин, сидевших с краю в их купе. Одна из них, та, что поместилась в ногах у Марии, на вид мещанка, в тем ном платье, была преждевременно увядшей, худенькой блондинкой, лет тридцати с лишним, с выцветшими волосами и продолговатым страдальческим лицом, на котором лежала печать беспомощности и безграничной тоски. Она старалась быть незаметной и занимать как можно меньше места. Напротив нее, на скамейке Пьера, сидела другая женщина одних лет с первой, по-видимому, мастерица, в черном чепце, с измученным нуждою, озабоченным лицом; на коленях она держала девочку лет семи, такую бледненькую и крошечную, что ей едва можно было дать четыре года. Нос у ребенка заострился, обведенные синевой глаза были закрыты, лицо казалось восковым; девочка не могла говорить и только тихонько стонала, надрывая сердце склонившейся над ней матери.
— Может быть, она съест немного винограду? — робко предложила молчавшая все время дама. — У меня есть, в корзинке.
— Благодарю вас, сударыня, — ответила мастерица. — Она ничего не ест и только пьет молоко, да и то… Я взяла с собой бутылку.
— Чем же больна ваша милая крошка? — спросила дама.
— Ах, сударыня, скорее всего, это запор… но доктора все называют по-своему. Сперва у нее немного болел животик, потом он вздулся и начались сильные боли, просто плакать хотелось, глядя на нее. Теперь животик опал, только она так похудела, что ноги больше не носят ее от слабости, и она все время потеет…
Роза застонала, открыв глаза; мать побледнела и взволнованно наклонилась к ней.