Овчарня, расположенная в глубине двора, занимала целое строение. Все восемьсот овец помещались в узком сарае, имевшем восемьдесят метров в длину, и разделялись только перегородками: здесь — матки, там — ягнята, дальше — бараны. Двухмесячных барашков, предназначенных для продажи, кастрировали, овечек же сохраняли для обновления поголовья маток, а самых старых овец продавали. В определенное время года ярок покрывали бараны, представлявшие собою помесь дишлейской породы с мериносами. Пышные, глупые и кроткие на вид, с тяжелой головой и большим круглым носом, они были похожи на чувственных людей. Всякого, кто входил в овчарню, обдавал терпкий запах аммиака, исходивший от старой подстилки, — ее только один раз в три месяца застилали свежей соломой. Кормушки, устроенные вдоль стен, можно было подвешивать все выше, по мере того как поднимался слой навоза. Воздух в овчарню все-таки проникал — через большие окна и щели в потолке, который служил полом помещавшемуся наверху сеновалу и состоял из досок, частично убиравшихся, когда запас фуража уменьшался. Впрочем, на ферме считали, что животная теплота, брожение мягкого, перепрелого навоза способствуют размножению овец.
Толкнув одну из дверей, ведущих в овчарню, Урдекен заметил, как в другую скрылась Жаклина. Она тоже думала о Суласе, обеспокоенная тем, что тот, конечно, выследил ее с Жаном. Но старик был невозмутим и, казалось, не понимал, ради чего вдруг она с ним так приветлива. Застав ее в овчарне, куда она обычно никогда не заходила, фермер затрясся как в лихорадке.
— Ну что, дядюшка Сулас, — спросил он, — есть у вас сегодня какие-либо новости?
Долговязый, тощий пастух с вытянутым, испещренным морщинами лицом, как бы вырезанным из древесины суковатого дуба, медленно ответил:
— Нет, господин Урдекен, решительно никаких, разве что пришли стригуны и сейчас примутся за работу.
Хозяин поболтал еще кое о чем, чтобы старик не догадался об истинной цели его прихода. Овец, которых держали в овчарне с начала ноября, со дня всех святых, скоро, к середине мая, должны были выпустить на клевер. Коров же выгоняли в поле только после жатвы. Несмотря на сухой климат и отсутствие естественных пастбищ, Бос давала хорошее мясо. Если тут не занимались по-настоящему животноводством, то причиной тому были лишь приверженность к старым традициям и лень.
Даже свиней на фермах откармливали не более пяти-шести штук, предназначая их только для домашнего потребления. Разгоряченной рукой Урдекен поглаживал подбежавших овец, которые вытягивали кверху морды с кроткими светлыми глазами; ягнята же, запертые в дальнем отделении, с блеянием лезли к перегородке.
— Так значит, дядюшка Сулас, вы ничего не видали сегодня утром? — снова спросил он, глядя пастуху прямо в глаза.
Старик, конечно, видел, но стоило ли говорить об этом? Покойница жена, пьянчужка и шлюха, научила его, что значат женское распутство я мужская глупость. А что, если изобличенная им Жаклина одержит верх? Тогда удар обрушится на его спину и от него непременно постараются избавиться, как от свидетеля, служащего помехой.
— Ничего не видал, ничего, — повторил он еще раз, смотря своими поблекшими бесстрастными глазами.
За полдником она вела себя с вызывающей веселостью. Так как большие работы еще не начинались, на ферме ели только четыре раза в сутки: молочную тюрю в семь часов, жаркое в двенадцать, хлеб с сыром в четыре и, наконец, суп и сало в восемь вечера. Есть собирались в кухню, просторную горницу с длинным столом и скамейками по обе его стороны. О некотором прогрессе здесь говорила только чугунная плита, занимавшая один из углов огромного очага. В глубине его зияла черная пасть печи, вдоль прокопченных стен сверкали кастрюли и вытянулись в ряд предметы старой кухонной утвари. Стряпуха, толстая некрасивая девка, пекла этим утром хлеб, и его горячий запах поднимался из оставленного открытым ларя, куда он был сложен.
— Вы, видно, уже набили себе желудок? — развязно спросила Жаклина у вошедшего последним Урдекена.