— Ты? Что за мысль! Я и не слушал тебя… Нет, я глядел на все то, что исчезало из этой проклятой картины. Свет угасал, и в какой-то момент, при брезжущем, сумеречном, очень нежном освещении, я вдруг ясно увидел: все никуда не годится! Хорош один фон, а обнаженная женщина режет глаз грубым диссонансом: даже пропорции не соблюдены, ноги безобразны. От этого можно просто сдохнуть! Я почувствовал, как кровь отливает у меня от сердца. Сумерки надвинулись плотнее, еще плотнее: все поплыло перед глазами, земля разверзлась, все кануло в небытие, в каком-то светопреставлении! И вскоре я уже не видел ничего, кроме ее живота, тающего, как луна на ущербе! И смотри, смотри! Вот сейчас от нее уже не осталось ничего, ни единого блика — она умерла, стала совсем черной!
И в самом деле, теперь вся картина погрузилась во мрак. Художник вскочил, и в сгустившейся тьме раздались его проклятия:
— Черт побери! Ничего!.. Я снова за нее возьмусь…
Клод споткнулся о стул Кристины, и она остановила его:
— Осторожней, я зажгу свет!
Она зажгла лампу и, освещенная ею, стояла без кровинки в лице, устремив на картину взгляд, полный страха и ненависти. Как?! Значит, она останется здесь? Весь ужас начнется сначала?
— Я снова за нее возьмусь! — повторил Клод. — Она убьет меня, жену, ребенка, всех нас! Но, клянусь преисподней, она станет шедевром!
Кристина села. Клод и Сандоз подошли к Жаку, который опять раскрылся, судорожно шаря по одеялу ручонками. Он лежал неподвижно, по-прежнему тяжело дышал, его голова глубоко вдавилась в подушку, и казалось, что под ее тяжестью трещит кровать.
Уходя, Сандоз высказал свои опасения. Мать растерялась, но отец уже вернулся к своему полотну, к своему незавершенному творению, иллюзорная страсть к которому заслонила от него печальную действительность — судьбу больного ребенка, этой живой плоти от его плоти.
Утром Клод еще не успел одеться, как вдруг услышал испуганный голос Кристины. Она внезапно очнулась от тяжелого сна, приковавшего ее к стулу у постели больного.
— Клод… Клод, скорей, он умер!
Клод, еще не совсем проснувшийся, бросился к ней, спотыкаясь, не понимая, повторяя с видом глубокого изумления:
— Не может быть! Умер?
На мгновение они застыли у его постели. Бедное дитя лежало, как и накануне, на спине, и его непомерно большая голова гения, ставшего кретином, не изменила положения, только дыхание не вырывалось уже из растянутого бескровного рта, а пустые глаза раскрылись. Отец прикоснулся к нему: он был холоден как лед.
— Правда, он умер!
Они были так потрясены, что даже не сразу заплакали, не имея сил осознать то невероятное, что случилось.
Но вот колени Кристины подогнулись, и она рухнула на пол возле постели; она громко плакала, рыдания сотрясали ее тело, она ломала руки, прижавшись лбом к краю матраса.
В эту первую ужасную минуту ее отчаяние было еще горше от жестоких угрызений совести, от сознания, что она недостаточно любила своего больного сына. В лихорадочном видении перед ней проносились дни за днями, и каждый из них приносил ей сожаление за сказанные недобрые слова, за то, что она не ласкала ребенка и порою бывала груба с ним. Теперь все кончено: она никогда не сможет вознаградить его за то, что обокрала его в своем сердце. Она считала его таким непослушным, но теперь он послушался… Сколько раз она твердила, когда он играл: «Не шуми, не мешай отцу работать!» И вот теперь он утих, и на этот раз навсегда. При этой мысли она захлебнулась от рыданий, глухие стоны вырывались у нее из груди.
Клод, охваченный нервной потребностью двигаться, принялся ходить взад и вперед. Лицо его исказилось, он плакал редкими, крупными слезами, все время стирая их ладонью. Шагая мимо маленького трупа, он не мог отвести от него взгляда. Неподвижные, широко открытые глаза сына как будто держали его в своей власти. Сначала он сопротивлялся, но мало-помалу смутная идея становилась отчетливой, превратилась в навязчивую. Наконец он уступил ей, побежал за небольшим холстом, начал делать набросок с мертвого ребенка. В первые минуты слезы мешали ему видеть, заволакивая туманом все окружающее. Он продолжал вытирать их, упрямо водя дрожащей кистью. Но вскоре работа осушила его ресницы, укрепила руку; и уже не было перед ним похолодевшего сына, была только модель, сюжет, необычность которого увлекла его. Очертания несоразмерно большой головы, восковой той лица, зияющие пустые глазницы — все это будоражило его, сжигало пламенем. Удовлетворенный, он откидывался назад, улыбаясь своему произведению.
Когда Кристина поднялась, она застала его за этой работой. Разразившись новым потоком слез, она только сказала:
— Теперь можешь его писать! Он больше не шевельнется!
В течение пяти часов Клод работал. Когда же через день после похорон Сандоз привел художника с кладбища домой и увидел его небольшое полотно, он задрожал от жалости и восхищения. Это была одна из удачных картин Клода — шедевр чистоты и мощи, — но в ней чувствовалась безмерная печаль, конец всему, словно вся жизнь угасла со смертью этого ребенка.